ТЕТРАДЬ №Ш

АПРЕЛЬ 1939 ГОДА-ФЕВРАЛЬ 1942 ГОДА

 

В Провансе и в Италии кипарисы выделяются на фоне неба черными пятнами, а здесь, на гладбище Эль-Кеттар, кипарис золотился на солнце и сочился светом. Казалось, кипящий в его черном сердце золотой сок переливается через край коротких ветвей и стекает длинными золотистыми струями на зеленую листву.

 

...Словно книги, где подчеркнуто столько фраз, что начи­наешь поневоле сомневаться в уме и вкусе читателя.

 

Диалог между Европой и Исламом.

— Когда мы смотрим на ваши кладбища и на то, во что вы их превратили, нас охватывает смесь восхищения и жалости, почтительный ужас перед людьми, которые живут, имея такое представление о смерти,..

— ...Нам тоже случается жалеть себя. Это чувство помогает нам жить. Вам оно совершенно неведомо, вы, пожалуй, сочли бы его малодушным, Меж тем его испытывают даже самые му­жественные  из  нас.  Ибо   мы называем  мужественными тех, кто трезво смотрит на вещи, мы против силы, которая слепа. Вы же, наоборот, возводите в добродетель слепое послушание.

 

На войне. Люди, рассуждающие о степени опасности того или иного фронта. "Я воевал на самом страшном участке фронта". Все рушится, а они устанавливают иерархию. Такими они возвра­щаются.

 

- Да, — говорит ассенизатор, — видели бы вы туалеты, ко­торые "они" себе отгрохали внизу, в Морском ведомстве! Обид­но отдавать такие туалеты таким людям!

 

Женщина живет со своим мужем, ни о чем не задумываясь. Однажды он произносит речь по радио. Она наблюдает за ним через застекленную дверь. Слов не слышно. Ей видны только жесты, Она открывает в нем не только существо из плоти и кро­ви, но и паяца, каковым он и является,

Она бросает его. "И эта марионетка каждую ночь на меня ложится!"

 

Сюжет для пьесы, Человек в маске.

После долгого путешествия он возвращается домой в маске. Он никогда ее не снимает. Почему? Таков сюжет,

В конце концов он снимает маску. Он надел ее просто так. Чтобы смотреть на мир из-под маски. Он еще долго бы ее не сни­мал. Он был счастлив, если это слово имеет смысл. Но страда­ния жены побуждают его открыть лицо.

"До сих пор я любил тебя всем своим "я", а теперь буду любить тебя всего-навсего так, как ты того хочешь. Но похоже, тебе легче сносить мое презрение, чем любить, не понимая. Это разные вещи".

(Или разные женщины. Одна любит его в маске, потому что он ее интригует. Когда он снимает маску, любовь ее проходит. "Ты любила меня умом. Надо было любить меня еще и нутром". Другая любит его несмотря на маску и продолжает любить и без нее.)

Своеобразный, хотя и естественный механизм: она объяс­няла страдания человека, которого любила, как раз теми обстоя­тельствами, которые были для нее наиболее мучительны. Она так свыклась с безнадежностью, что, когда пыталась понять жизнь этого человека, всегда видела в ней только то, что было не в ее пользу. А его как раз это и раздражало,

 

Исторический  ум и ум  вечный. Один наделен чувством прекрасного. Другой — чувством бесконечного,

 

Ле Корбюзье: "Видите ли, художника отличает то, что в его жизни бывают минуты, когда он ощущает себя больше чем че­ловеком".

 

Пиа и документы, которые пропадут. Добровольное ис­чезновение. Перед лицом небытия — гедонизм и постоянные разъезды. Исторический ум превращается таким образом в географический.

В трамвае. Ко мне пристает какой-то метис. "Если ты муж­чина, дай мне двадцать су. Ты ведь мужчина. Видишь ли, я вышел из госпиталя. Я даже не знаю, где мне сегодня ночевать. Но если ты настоящий мужчина, я пойду пропущу стаканчик и обо всем забуду. Горе мне, у меня никого нет".

Я даю ему пять франков. Он берет меня за руку, глядит на меня, бросается мне на грудь и разражается рыданиями. "Ты славный парень, Ты меня понимаешь. У меня никого нет, пони­маешь, никого". Я выхожу, трамвай трогается, а он остается внутри, растерянный и все еще плачущий.

 

Человек, много лет живущий один, усыновляет ребенка. Он обрушивает на него все свое одинокое прошлое. И в своем замкнутом мирке, один на один с этим существом он чувствует себя хозяином ребенка и великолепного царства, находящегося в его власти. Он его тиранит, пугает, сводит с ума своими фанта­зиями и придирками. В конце концов ребенок убегает, и он снова остается в одиночестве, плача и сгорая от любви к утра­ченной игрушке.

 

"Я ждал момента, когда мы выйдем на улицу и она обернет­ся ко мне. И когда это случилось, я увидел бледное сияющее лицо, с которого поцелуи стерли косметику и едва ли не вы­ражение. Ее лицо было незащищенным. После долгих часов борьбы и вожделения я видел ее. Мое любовное терпение было наконец вознаграждено. Мои губы вытащили на свет из оболоч­ки косметики и улыбок это лицо с побледневшими губами и белыми скулами, и тогда мне открылась ее глубинная суть".

 

Эдгар По и четыре условия счастья:

1)  Жизнь на свежем воздухе

2)  Сознание, что тебя любят

3)  Отказ от всякого честолюбия

4)  Созидание

 

Бодлер: "В Декларации прав человека забыты два права: право противоречить себе и право уходить из жизни".

То же: "Бывают такие сильные соблазны, которые поневоле превращаются в добродетели".

 

Госпожа   дю   Барри   на   эшафоте:   "Подождите  минутку, господин палач".

 

14 июля 1939 г.   Прошел год.

 

На пляже человек, раскинувший руки, — распятый на солнце.

 

У Пьера сквернословие - форма отчаяния.

 

"Эти ужасные годы сомнений, когда он ждал женитьбы или еще чего-нибудь — когда он уже обдумывал философию отре­шенности, которая оправдала бы его поражение и малодушие".

 

"Со своей женой. Вставал вопрос о том, может ли такой человек, как он, хранить достоинство, живя с этой изолгавшейся женщиной".

 

Август.

1)  Эдип побеждает сфинкса и рассеивает тайны благодаря своему знанию человека. Греческое мироздание ясно.

2)  Но судьба, слепая судьба с безжалостной логикой звер­ски  растаптывает этого  же  самого человека. Незамутненная ясность трагического и тленного.

 

См. Эпикур (эссе).

Грот Аглавры на Акрополе. Статуя Минервы, раз в год сбра­сывающая одежды. Возможно, другие статуи тоже были одеты. Греческая нагота — плод нашего воображения.

 

В Афинах был храм, посвященный старости. Туда водили детей.

Корее и Каллироя (пьеса).

Приносит себя в жертву вместо нее. Она закалывается, видя это доказательство любви.

 

Легенды о божествах, переодетых нищими, призывали к милосердию. Оно не свойственно человеку от природы.

 

В Меконе Прометей обманул Зевса. Две бычьи шкуры, одна наполнена мясом, другая — костями. Зевс выбрал вторую. Потому-то он и отнял у людей огонь. Из низкой мстительности.

 

Дочь горшечника Дибутада увидела на стене тень своего возлюбленного и обвела его профиль кинжалом. Благодаря этому рисунку ее отец изобрел стиль росписи, украшающей греческие вазы. В основе всех вещей лежит любовь.

 

В Коринфе рядом стоят два храима: храм силы и храм нужды.

 

Диметос питал преступную страсть к своей племяннице. Девушка повесилась. Однажды всэлны выбросили на песчаную отмель тело красивой молодой ж«енщины. Увидев его, Диметос пал на колени, сгорая от любви. Но на его глазах это восхити­тельное тело начало разлагаться, и Диметос сошел с ума. Такова была месть его племянницы. Это и символ существования, ко­торому следовало бы дать определение.

 

В   Паллантионе,   в   Аркадии,,   есть  жертвенник  "Чистым богам".

 

"Я с радостью умру за нее, — сказал П. - Но пусть она не требует от меня, чтобы я продолжав жить".

 

Сентябрь 39-го г. Война.

Люди срочно ложатся на операцию к известному алжирско­му врачу, опасаясь, что его могут о-тправить на фронт.

 

Гастон:  "Главное — выкрутипься,   пока  меня не  мобили­зовали".

 

На перроне вокзала мать - ivtf олодому  (тридцатилетнему) запаснику: "Будь осторожен".

 

В трамвае: — А Польша-то не поддается.

- Пакту крышка.

-  Гитлеру палец в рот не клади.

На рынке: — Вы знаете, в субботу будет ответ. /

- Какой ответ?

- Ответ Гитлера.

- И что?

- И мы узнаем, будет война или нет.

- Какое безобразие!

На вокзале запасники дают оплеухи служащим: "Тыловые крысы!"

 

Война разразилась. В чем война? Где, кроме сводок ново­стей, которым приходится верить, да плакатов, которые прихо­дится читать, искать проявлений этого абсурдного события? В этом синем небе над синим морем, в этом звоне стрекоз, в кипарисах на холмах ее нет. Нет ее и в пляшущих солнечных бликах на улицах Алжира.

Люди стремятся поверить в нее. Ищут ее лицо, но она пря­чется от нас. Вокруг царит жизнь с ее великолепными лицами.

Прожить всю жизнь в ненависти к этой твари, а теперь, когда она перед нами, не узнавать ее. Так мало произошло из­менений. Позже, конечно, придут грязь, кровь и страшное омер­зение, Но пока люди видят лишь одно: начало войны похоже на начало мира — ни окружающий мир, ни сердце ничего не за­мечают.

 

...Вспоминать о первых днях войны, приносящей, наверное, столько же бедствий, сколько счастья приносят мирные дни, — странный и поучительный удел... Я пытаюсь оправдать свой бунт, который пока не имеет никакого фактического обос­нования.

 

Одни созданы для того, чтобы любить, другие — для того, чтобы жить.

 

Мы всегда преувеличиваем важность жизни отдельного чело­века. Есть множество людей, не знающих, что делать с жизнью, е так уж безнравственно лишить их ее. С другой стороны, все приобретает новое значение. Но это уже известно. То, что эта катастрофа абсурдна по своей сути, ничего в ней не меняет. Ее абсурдность — часть еще более абсурдной жизни. Абсурдность жизни делается благодаря ей более явной и более насущной. Если нынешняя война повлияет на человечество, то влияние это будет следующим: люди укрепятся в своих представлениях о жизни и в своем о ней мнении. Как только война становится реальностью, всякое мнение, не берущее ее в расчет, начинает звучать неверно. Человек мыслящий занимается обычно тем, что старается сообразовать свое представление о вещах с новыми фактами, которые его опровергают. В этом-то сдвиге, в этой-то изменчивости мыслей, в этой сознательной поправке и заклю­чается истина, то есть урок, преподаваемый жизнью. Поэтому, как ни отвратительна нынешняя война, невозможно оставаться непричастным к ней. Невозможно ни мне - это разумеется само собой и с самого начала — я могу рисковать жизнью и без страха смотреть в лицо смерти, — ни всем тем, безымянным и покор­ным, что идут на эту непростительную бойню, — в ком я чувст­вую своих братьев,

 

В окно дует холодный ветер. Мама: — Погода начинает меняться. а.

  Что ж теперь, всю войну свет будет таким тусклым?

  Да, наверно.

  Зимой-то как будет худо.

  Да.

 

Все предали: те, кто подстрекал к сопротивлению, и те, кто проповедовал мир. Они все налицо, такие же послушные и более виновные, чем остальные, И никогда отдельный человек не был более одинок перед машиной, фабрикующей ложь. Он еще мо­жет презирать и бороться с помощью своего презрения. Если у него нет права быть в стороне и презирать, он сохраняет право судить. Никому не дано порвать с человечеством, с толпой. Думать иначе было бы предательством. Каждый умирает в оди-

 

ночку. Всем предстоит умереть в одиночку. Пусть по крайней мере отдельный человек сохранит способность презирать и выбирать в ужасном испытании то, что прибавляет ему чело­веческого величия.

Пойти на испытание и принять все, что с ним связано. Но поклясться совершать на самом неблагородном поприще только самые благородные поступки. В основе благородства (подлин­ного, идущего от сердца) — презрение, храбрость и полное безразличие.

 

Быть созданным, чтобы творить, любить и побеждать, — значит быть созданным, чтобы жить в мире. Но война учит все проигрывать и становиться тем, чем мы не были. Теперь все дело в стиле.

 

Я мечтал, как мы с победой войдем в Рим. И размышлял о вторжении варваров в Вечный город. Но сам я был одним из варваров.

 

Совмещать в произведении описание и объяснение. Придать описанию его истинный смысл. Само по себе оно восхитительно, но ничего не несет с собой. В таком случае достаточно дать по­чувствовать, что мы намеренно остаемся в границах описания. Границы рушатся, и произведение начинает "звучать".

 

«С одной стороны, — говорит освобожденный от воинской повинности, вызванный на медицинскую комиссию, — мне все это осточертело. Но с другой стороны — я то и дело слышу всякие шуточки. "Ты еще не на фронте?" — "Ты все еще тут?" В нашем доме больше сорока мужчин. Остался я один. Вот и приходится возвращаться поздно ночью и уходить рано утром».

 

Другой   запасник,   которому   сделали   рентген   желудка:

"Они влили в меня литра три известки, не меньше. Раньше

дерьмо у меня было черное, а теперь — белое. Вот она, война".

 

7 сентября.

Люди все хотели понять, где война — и что в ней гнусного. И вот они замечают, что знают, где она, что она в них самих, что она в этой неловкости, в этой необходимости выбирать, которая заставляет их идти на фронт и при этом терзаться, что не хватило духу остаться дома, или оставаться дома и при этом терзаться, что они не пошли на смерть вместе с другими.

Вот она, она здесь, а мы искали ее в синем небе и в рав­нодушном окружающем мире. Она в страшном одиночестве то­го, кто сражается, и того, кто остается в тылу, в позорном от­чаянии, охватившем всех, и в нравственном падении, которое со временем проступает на лицах. Наступило царствие зверей.

 

В людях начинают пробуждаться ненависть и сила. В них не осталось ничего чистого. Ничего неповторимого. Каждый думает, как все. Кругом одни звери, звериные лица европей­цев. Омерзительный мир, всеобъемлющая трусость, насмешка над храбростью, мнимое величие, упадок чести.

 

Ошеломительное зрелище: видеть, с какой легкостью ру­шится достоинство некоторых людей. Но если как следует по­думать, ничего странного тут нет, ведь достоинство, о котором идет речь, держалось в них только за счет неустанной борьбы с их собственной природой.

 

Неизбежно только одно: смерть, всего остального можно избежать. Во временном пространстве, которое отделяет рожде­ние от смерти, нет ничего предопределенного: все можно изме­нить и можно даже прекратить войну и жить в мире, если желать этого как следует — очень сильно и долго.

 

Правило: в каждом человеке видеть прежде всего то, что в нем есть хорошего.

 

Ср. Гретюизен по поводу Дильтея: "Таким образом, при­знав фрагментарный характер нашего существования и наличие в каждой отдельной жизни массы случайного и ограниченного, мы будем искать то, чего не находим в себе, в совокупности жизней

 

Если верно, что абсурд дошел до предела (вернее, его бес­предельность стала очевидной), то верно и то, что никакой опыт сам по себе не имеет цены и что все поступки в равной мере поучительны. Воля — ничто. Смирение — все. При условии, что человек "всегда готов" к любому унижению и мучению и пре­терпит их, не слагая оружия, призвав на помощь всю свою трезвость.

 

Стремление отгородиться — от глупости ли, от жестокости ли других — всегда бессмысленно, Невозможно сказать: "Я об этом ничего не знаю". Приходится либо сотрудничать, либо бороться. Нет ничего менее простительного, чем война и при­зыв к ненависти между народами. Но если уж война началась, бессмысленно и малодушно оставаться в стороне под тем пред­логом, что не мы в ней виноваты. Башни из слоновой кости рухнули. Никакой снисходительности ни к себе, ни к другим.

Судить событие извне невозможно и безнравственно. Только находясь в лоне этого абсурдного бедствия, мы сохраняем право презирать его.

Реакция одного человека сама по себе не имеет никакого значения. От нее может быть какой-нибудь прок, но она ничего не оправдывает. Дилетантское желание парить над схваткой и порвать со своим окружением есть самое смехотворное при­менение свободной воли. Вот почему я стремился на фронт. А если меня не берут, мне надо смириться с положением тыло­вой крысы. В обоих случаях мое мнение может остаться не­преложным, а отвращение — безоговорочным. В обоих случаях я не уклоняюсь от войны и имею право судить о ней. Судить и действовать.

 

Смиряться. И видеть, например, хорошее в дурном. Если меня не берут на фронт, значит, мне суждено вечно оставаться

в стороне. И именно эта борьба за то, чтобы оставаться нормаль­ным человеком в исключительных условиях, всегда давала мне больше всего сил и позволяла приносить больше всего пользы.

 

Гёте (Эккерману): "Дай я себе волю, я очень скоро разо­рился бы сам и разорил всех своих близких..." Самое важное — научиться владеть собой.

 

О Гёте: "Он терпим без снисходительности'

 

Прометей как революционный идеал.

"Все, что не убивает меня, придает мне силы"  (Ницше).

 

"Педантизм есть нехватка преданности" ("Сумерки куми­ров") .

 

"Трагический    артист — не   пессимист.   Он   говорит   "да" всему неясному и ужасному" ("Сумерки кумиров").

 

Что такое война? Ничто. Совершенно все равно — быть штат­ским или военным, вести войну или бороться с ней.

Человек глазами Ницше ("Сумерки кумиров").

"Г. представлял себе, каким должен быть человек: сильный, развитый, закаленный, прекрасно владеющий собой, уважающий собственную индивидуальность, не боящийся развернуться в полную силу, показывая все свои природные дарования, способ­ный познать свободу; терпимый не от слабости, а от силы, ибо наделен умением извлекать пользу даже из того, что было бы пагубно для натур заурядных, не знающий ничего запретного, кроме одной только вещи — слабости, как  бы она ни называлась: пороком или добродетелью... Такой ум, обретя свободу, является в центре вселенной, полный счастливой и доверчивой надежды на судьбу, верящий, что осуждению подлежит лишь то, что существует обособленно, и что, подходя к миру как к целому, можно разрешить любую проблему и утвердить любую истину. Он уже не отрицает... "

 

Преодолеть еще и это? Придется. Но эти бесконечные усилия оставляют горький осадок. Неужели нельзя было избавить нас хотя бы от этого? Но и усталость тоже необходимо преодолеть. И это тоже не пройдет бесследно. Однажды вечером, подойдя к зеркалу, мы обнаруживаем, что морщина, кривящая уголки губ, стала чуть глубже. Что это? Это результат моей борьбы за счастье.

У Жарри перед смертью спросили, чего он хочет. "Зубо­чистку". Ему ее дали, он поднес ее ко рту и умер довольный. Жалкие люди, вы смеетесь над этим и не извлекаете ужасного урока. Всего-навсего зубочистка, только зубочистка, обычная зубочистка — вот цена этой пленяющей нас жизни.

 

"Но этот малыш очень болен, — сказал лейтенант. — Мы не можем его взять". Мне двадцать шесть лет, я прожил целую жизнь и знаю, чего хочу.

 

Куча людей, а за ними и Полан на страницах "Нувель ревю франсез", поражаются, что война 1939 г. началась не в такой об­становке, как война 14-го г. Наивные люди, они думают, что ужас всегда имеет одно лицо, наивные люди, они не могут рас­статься с запасом привычных образов.

 

Весна в Париже: предвестие ее — почки на каштане, и сердце замирает. В Алжире переход более резкий. Здесь однажды утром у нас захватывает дух не от одного бутона розы, а от тысячи розовых бутонов. И не мимолетное волнение ощущаем мы, а мощный и отчетливый наплыв тысячи ароматов и тысячи ярких красок. Это не пробуждение чувств, но покорение тела.

 

Ноябрь 39-го г.

Что помогает вести войну?

1)  то, что общеизвестно

2)  отчаяние тех, кто не хочет воевать

3)  самолюбие тех, кто идут на фронт по доброй воле, чтобы не отстать от других

4)  голод тех, кто идут на фронт, потому что утратили поло­жение в обществе

5)  множество благородных чувств, таких, как:

а)  солидарность в страдании

б)  молчаливое презрение

в)  отсутствие ненависти.

Всем этим подло пользуются, и все это ведет к смерти.

 

Смерть Людовика XVI. Он написал жене письмо и просит человека, который ведет его на казнь, передать его ей. В ответ он слышит: "Я здесь не для того, чтобы выполнять ваши пору­чения, я здесь для того, чтобы вести вас на эшафот".

 

В итальянских музеях есть маленькие расписные экранчики, которые священник держал перед лицом осужденных, чтобы загородить от них эшафот.

Экзистенциальный скачок — это маленький экранчик.

 

Письмо к отчаявшемуся человеку.

Вы пишете, что война вас удручает, что вы готовы умереть, но не в силах выносить вселенскую глупость, жестокую тру­сость и преступную наивность людей, которые все еще верят, что кровь может разрешить все встающие перед человечеством проблемы.

Я читаю ваше письмо и понимаю вас. Мне хорошо понятен ваш выбор и противоречие между вашей готовностью умереть и вашим отвращением при виде того, как умирают другие. Зна­чит, вы человек достойный. Это ставит вас в ряд тех, с кем мож­но говорить. И правда, как не впасть в отчаяние? Не один раз судьба тех, кого мы любим, оказывалась под угрозой, Болезнь,

смерть, безумие, но оставались мы, и оставалось то, во что мы верили! Не один раз ценности, которыми мы жили, оказывались на грани крушения. Но никогда еще гибель не грозила одновре­менно и всем нашим близким, и всем нашим ценностям без исключения. Никогда мы не были обречены на поголовное уничтожение.

Я понимаю вас, но не разделяю ваших чувств, когда вы собираетесь сделать свое отчаяние правилом жизни и, решив, что все бесполезно, замыкаетесь в своем отвращении. Ибо от­чаяние есть чувство, а не состояние. Жизнь не может сводиться к отчаянию. И чувство не должно вытеснять трезвый взгляд на вещи.

Вы говорите: "А как же быть? И что я могу?" Но изначаль­но вопрос стоит не так. Вы, конечно, еще не утратили веру в от­дельную личность, потому что прекрасно чувствуете, сколько хорошего есть в тех, кто вас окружает, и в вас самом. Но эти отдельные люди бессильны — и вы отчаиваетесь в обществе. Учтите, однако, что вы уже порвали с этим обществом задол­го до катастрофы, что вы и я знали, что это общество неиз­бежно придет к войне, что вы и я выступали против нее и, наконец, что мы чувствовали полную свою несовместимость с этим обществом. С тех пор оно не изменилось. Оно при­шло к своему естественному концу. И, право, если посмотреть на вещи беспристрастно, нынче у вас не больше поводов для отчаяния, чем было в 1928 г. Да, у вас их ровно столько же,

А если как следует все взвесить, у тех, кто воевал в 1914 г., было больше причин для отчаяния, потому что они хуже пони­мали, что происходит. Вы скажете: какой мне прок знать, что в 1928 г. было столько же поводов для отчаяния, сколько в 1939? И будете неправы. Ибо в 1928 г. отчаяние ваше не было беспросветным, меж тем как теперь все вам кажется напрас­ным. Если ничто не изменилось, значит, суждение ваше неверно. Оно неверно, как и всегда, когда правда, вместо того чтобы явиться нам в итоге размышлений, предстает во плоти жизни. Вы предвидели войну, но надеялись ее предотвратить. И потому отчаяние ваше не было беспросветным. Сегодня вы думае­те, что ничего уже не способны предотвратить. В этом все де­ло.

Но прежде всего следует спросить вас, все ли вы сделали, чтобы предотвратить войну? Если да, то война могла бы по­казаться вам неизбежной и вы могли бы рассудить, что тут уже ничего не поделаешь. Но я уверен, что вы сделали не все, что никто из нас не сделал всего, что надо. Предотвратить войну бы­ло не в ваших силах? Нет, это не так. Нынешняя война, как вы знаете, не была неизбежной. Достаточно было вовремя пере­смотреть Версальский договор. Он пересмотрен не был. Вот и

все, вы сами видите, что дела могли пойти совсем по-иному. Но этот договор, или что-либо другое, еще можно пересмотреть. Еще можно добиться, чтобы Гитлер отступил от своего слова. Еще можно отказаться от этих несправедливостей, вызвавших ответные несправедливости, и потребовать, чтобы те также были уничтожены. Есть еще полезное дело, которое предстоит выпол­нить. Вы полагаете, что ваша роль отдельного человека практи­чески сводится к нулю. Но на это я скажу вам, возвращаясь к моему предыдущему рассуждению, что она осталась такой же, какой была в 1928 г. Впрочем, я знаю, что вы не слишком дер­житесь за понятие бесполезности. Ибо я думаю, что вы вряд ли одобряете отказ от военной службы по религиозно-этическим соображениям. И не потому, что у вас не хватает смелости выступить в его защиту. Просто вы не видите в таком отка­зе никакой пользы. Значит, некоторую долю полезности вы уже допускаете, и это позволяет вам следить за моей мыс­лью.

Вам есть, что делать, не беспокойтесь. У всякого человека есть более или менее широкая сфера влияния. Этому способ­ствуют и его недостатки, и его достоинства. Как бы там ни было, влияние существует, и его можно незамедлительно использовать. Никого не подстрекайте к бунту. Надо беречь чужую кровь и свободу. Но вы можете убедить десять, двадцать, тридцать чело­век, что эта война не была неизбежной и не является таковой и поныне, что существуют средства прекратить ее, которые до сих пор еще не пущены в ход, что об этом надо говорить, когда можно, писать, если потребуется- кричать. Десять или тридцать человек, которых вы убедите, в свою очередь скажут об этом десятку других, те передадут дальше. Если им помешает лень, тем хуже, начните все сначала с другими людьми. Вот когда вы сделаете то, что должны сделать, в своей сфере, на своем участ­ке, тогда можете предаваться отчаянию сколько угодно. Пой­мите, что можно отчаяться в смысле жизни вообще, но не в ее отдельных проявлениях, можно отчаяться в существовании, потому что мы не имеем над ним власти, но не в истории, где отдельный человек может все. Ведь на смерть нас сегодня посы­лают отдельные люди. Почему же отдельным людям не поста­раться подарить миру мир? Надо только начать, не замахиваясь на столь великие дела. Поймите же, что в войне участвует не только энтузиазм тех, кто ее приветствует, но и отчаяние тех, кто ненавидит ее всей душой.

 

Выражение,  процитированное  Грином в его "Дневнике": "Не надо бояться смерти — слишком много чести для нее".

 

Грин и его "Дневник".

Записывает много снов. Пересказ снов всегда наводит на меня тоску.

 

Смерть Лепуатвена, друга Флобера. "Закройте окно! Это слишком прекрасно".

 

Собор в Бордо. В уголке:

"Святой Павел, сделай так, чтобы я попала в первую де­сятку!"

"Святой Павел, сделай так, чтобы он пришел на свидание!"

 

Монтерлан поставил эпиграфом к "Бесполезному служению" замечательные слова монсеньора Дарбуа: "Напрасно вы думае­те, что человек создан, чтобы что-нибудь сделать на земле". И он извлекает отсюда замечательные и горькие уроки героизма. Но отсюда же можно извлечь и прямо противоположный урок, оправдывающий Диогена и Эрнеста Ренана. Только великие мыс­ли способны на такую противоречивую плодотворность.

 

Я не устаю поражаться "развеселому" виду, который при­нимает в Алжире все, что имеет отношение к смерти. Ничто не кажется мне более оправданным. Что может быть смехотворнее события, обычное сопровождение которого — бульканье воды в горле и пот градом. Что может быть глупее благоговейного отношения к этому событию. Нет ничего презреннее, чем уваже­ние, основанное на страхе. Отсюда следует, что смерть достойна не большего почтения, чем император Нерон или полицейский комиссар моего округа.

 

Лоуренс: "Трагическое должно быть как крепкий пинок не­счастью" (ср. его аристократический коммунизм).

Там же: "Революцию надо совершать не ради того, чтобы дать власть какому-то классу, но ради того, чтобы пробудить в жизни надежду".

 

М. "Мужчины мне не ровня. Они на меня смотрят и меня судят; те, кто мне ровня, любят меня не глядя, они любят меня несмотря ни на что, любят меня, несмотря на низости, под­лость, предательство, меня, а не то, что я делаю или сделаю, они готовы любить до тех пор, пока я сама буду себя любить плоть до самоубийства включительно".

..."только с ней (Мей) меня роднит эта любовь, то мучи­тельная, то нет, как других роднят общие дети, которые больны и могут умереть".

 

Абсурдные персонажи.

Калигула. Меч и кинжал.

"Я полагаю, меня недостаточно хорошо поняли третьего дня, когда я убил жреца палкой, которой он должен был забить телку. А между тем все очень просто. В кои-то веки мне захо­телось изменить порядок вещей — по правде говоря, просто для того, чтобы посмотреть, что будет. И я увидел, что ничего не из­менилось. Немного удивления и ужаса у зрителей. А солнце все равно зашло в урочный час. Отсюда я заключил, что менять по­рядок вещей или не менять его — все едино".

Но почему бы солнцу не взойти однажды на западе?

 

Там же (Птоломей): Я приказал убить его, потому что он не имел оснований щеголять в более красивом плаще, чем я. Безусловно, не имел. Разумеется, и я не имел оснований рас­считывать, что мой плащ будет самым красивым. Но он этого не сознавал, и, поскольку я был единственным, кто вникнул в суть дела, преимущество, естественно, было на моей стороне.

 

Дон Кихот и Ла Палис.

Ла Палис: За четверть часа до смерти я был еще жив. Это меня и прославило. Но славу мою отняли самозванцы. Истинная моя философия заключается в том, что через четверть часа после смерти я уже не буду жив.

 

Дон Кихот: Да, я сражался с ветряными мельницами. Ибо совершенно все равно, сражаться с ветряными мельницами или с великанами. Настолько все равно, что их можно перепутать. Моя метафизика — метафизика близорукого.

 

Веды. О чем человек думает, тем он и становится.

 

Жизель и война. "Нет, я газет не читаю. Единственное, что меня интересует, это погода. В воскресенье я собираюсь за город".

 

"Знаете, Фонтан, что меня больше всего поражает? Что сила бессильна что-либо создать. В мире есть только два владыки — меч и дух. И в конце концов дух всегда одерживает победу над мечом". Наполеон.

 

Людовик XIV. "Дитя мое, вы станете великим королем; не повторяйте моей ошибки, старайтесь поменьше воевать. Попробуйте облегчить жизнь вашему народу... Мое несчастье в том, что я не смог этого сделать".

 

Оран.

Тлелат как преддверие Орана. Нагота и свобода перед тем, как окунуться в мир чувственности, сосредоточение перед тем, как спуститься в сладостный ад.

В Оран можно ехать дневным или ночным поездом. Днев­ным я не ездил. Но когда едешь ночью, то под утро приезжаешь в Сент-Б арб-дю-Тлелат, минуя дрожащие эвкалипты Перрего в тот час, когда утро еще не наступило, а ночь уже кончилась. В Тлелате есть маленький вокзал с зелеными ставнями, с боль­шими башенными часами...

...Теперь о Тлелате во время дождя.,,

...Святая Варвара Тлелатская, воплощенное безразличие, уравновешенность и воля, охрани нас от слишком поспешного выбора и оставь нам эту неограниченную свободу, именуемую бедностью. Через несколько минут мы приедем в Оран, где на нас обрушится бремя плотской, безнадежной жизни. Неподвиж­ная громада Санта-Крус и запах анисовки на улицах Мерс-эль-Кеби-ра. Нас ждет "Вьей кюр", который в кафе "Сентра" подают со льдом, — и оранские женщины с толстоватыми лодыжками, вечно ходящие с непокрытой головой. Святая Варвара, храни оран-ских женщин до старости и приведи им на смену множество та­ких же оранок, которые будут так же прогуливаться под де­ревьями старой префектуры. Святая Варвара, отведи мысли ора­нок от Алжира и Парижа и научи их правде этого мира, которая заключается в том, что правды в нем нет. Святая Варвара, ты, подобная перрону, где мы, погрузившись в мечтания, курим сигарету в ожидании свистка, который вернет нас к земным пей­зажам, ты знаешь, что я редко бываю религиозен. Но ты знаешь, что, если это со мной случается, мне не нужен Бог, что религиоз­ность моя — лишь игра, длящаяся до той поры, пока поезд не тронется с места, и молитва моя мимолетна. Святая Варвара, ты, являющаяся точкой в пространстве на пути из Орана в Ал­жир, ближе к Орану, совсем рядом с Ораном, и остановкой во времени, которое приближает меня к Орану, ты, такая плот­ская и ясная, такая земная и надежная, стань на несколько се­кунд святой безбожника и наставницей простака.

 

Оран. Экстравагантный город, где обувные лавки выстав­ляют напоказ страшные муляжи уродливых ног, где игрушки с сюрпризом соседствуют в витринах с трехцветными бумаж­никами, где еще встречаются необыкновенные кафе со стой­кой, отполированной жиром и усеянной лапками и крылыш­ками мух, кафе, где все стаканы щербатые. Благословенные кафе благословенного края, где маленькая чашечка кофе стоит 12 су, а большая — 18. В антикварном магазине вам с наглым видом улыбается деревянная дева Мария — скверное творение безымянной знаменитости. Под ней хозяева на всякий случай повесили табличку:  "Деревянная дева Мария, работы майя". В витринах фотоателье выставлены странные физионо­мии, начиная с оранского моряка, облокотившегося на столик с гнутыми ножками, и кончая барышней на выданье в немысли­мом наряде, красующейся на фоне леса; достойную компанию им составляет молодой красавец с прилизанными волосами и оскалом, вызывающим в памяти траншею.

Город, не имеющий себе равных, доступный, полный не­оформившихся девушек, на которых нельзя смотреть без вол­нения, город с лицом без грима, не умеющий скрывать чувства, так неловко изображающий кокетство, что хитрость тотчас выходит наружу.

Кафе "Аполлон", кафе "У Мило", маленькие бары, похо­жие на лодочки, трамваи, пастели XVIII века рядом с заводным плюшевым осликом, прованская водичка для приготовления зеленых оливок, патриотические букеты цветов — Оран, Чикаго нашей абсурдной Европы!

Вырастающая из скалы крепость Сайта-Крус, горы, морская гладь, сильный ветер и солнце, большие подъемные краны и гигантские сходни, взбирающиеся на утес, где стоит город, трамваи, мосты и ангары - что ни говори, во всем этом чувству­ется величие.

 

Я часто слышал, как оранцы жалуются на свой город: "Нет интересного общества!" Но, черт возьми, вы сами виноваты. Есть род величия, не способствующий возвышению. Оно по сути своей неплодотворно. Оно делает человека зависимым от его положения. Так что оставьте общество и выходите на улицу (но Оран не создан для оранцев).

 

Оран. Канастель и неподвижное море у подножия красных скал. Два дремлющих массивных мыса в прозрачной воде. Приближающийся глухой рокот мотора. И корабль береговой охраны, который незаметно плывет вперед в сверкающем море, омываемый ярким светом. Избыток безразличия и красоты — призыв нечеловеческих сил. На плато растут безвременники — изысканные цветы на волокнистых стеблях.

 

Мерс-эль-Кебирская бухта и дорога под цветущими миндаль­ными деревьями;   совершенный рисунок бухты — ее средняя

протяженность — вода, словно голубая металлическая пластина. Безразличие.

То же над черепичной фабрикой. Красное и голубое. Про­зрачность вещей. Безразличие.

 

Ноябрь.

Перед Борджиа, избранным папой, трижды зажигают паклю, чтобы напомнить этому владыке мира, что мирская слава не­долговечна. Он вершил суд "достойным восхищения" образом (Бурхард).

 

Иннокентий VIII, которому медиум-еврей дал выпить жен­ского молока, смешанного с кровью мужчины.

Фердинанд Неапольский, бальзамирующий трупы своих каз­ненных врагов, чтобы "украшать ими свои покои".

Александр и Лукреция Борджиа всегда покровительствова­ли евреям. Александр делит мир между испанцами и португаль­цами, проведя прямую линию от Азорских островов до Юж­ного полюса. Большего мир не стоит.

 

По Бурхарду.

После убийства герцога Ганди, его сына.

Александр VI оцепенел от страшного горя. Он вперил взор в недвижные окровавленные останки, потом заперся в своей спальне, откуда доносились его рыдания.

Не ел и не пил с четверга до субботы и не спал до воскре­сенья.

Цезарь Борджиа. Крепкий, ыл подвержен "приступам хвори", страдал нарывами и не вставал с постели, "скорбные предчувствия омрачали жизнь этого славного юноши". И он исступленно предавался развлечениям. Днем спал - ночью трудился. Aut Caesar, aut nihil 1.

 

29 ноября,

Роман. У него ничего не получается и не получится, потому

1 Или Цезарь, или ничто (лат.).

что он разбрасывается, потому что он не умеет выбирать между своими обязанностями, а произведение искусства невозможно создать, если не... Все дело в его привычках. Самая пагубная — валяться в постели. Это сильнее его. А влечет его, манит и восхи­щает противоположное. Он хочет, чтобы произведение родилось из отступления от привычки, — и принимает решения.

 

29 ноября.

Прославление разнообразия, изобилия, в частности чувст­венной жизни, и призыв отдаться порыву страсти оправданны только в том случае, если человек доказал свое бескорыстие по отношению к предмету этой страсти.

Существенно также погружение в материю — ведь мно­жество людей прославляют чувственность только потому, что они ее рабы. Здесь также прячется корысть.

Отсюда железная необходимость пройти испытание, напри­мер испытание целомудрием, обращаться с самим собой по всей строгости. Перед тем, как начать какое бы то ни было тео­ретическое предприятие, имеющее целью прославление сиюми­нутного, нужен месяц полной аскезы.

Сексуальное целомудрие.

Целомудрие в мыслях — не давать желаниям сбиваться с пути истинного, мыслям — рассеиваться.

Единственный, постоянный предмет размышлений — отка­заться от остального.

Трудиться по часам, не прерываясь, не отвлекаясь и т.д. и т.п. (нравственная аскеза также).

Одно-единственное отклонение — и все пропало: практика и теория.

 

В Ферраре дворец Скифаноя, построенный Альберто д'Эсте, чтобы "спастись от скуки".

Род Эсте,

Ипполито приказывает вырвать глаза своему брату Джулио, потому что женщина, которую он любит, сказала, что "глаза Джулио ей милее, чем тело Ипполито".

Джулио и Фернандо хотят убить Ипполито и Альфонсо д'Эсте. Заговор раскрыт, они осуждены на смерть, затем са­дистски помилованы на эшафоте. Однако Фернандо проводит в тюрьме тридцать пять лет и умирает в темнице, а Джулио остается в заключении пятьдесят четыре года и выходит на свободу с помутившимся рассудком.

Альфонсо д'Эсте приказывает расплавить статую Юлия II работы Микеланджело и отлить из нее пушку.

 

Ср. Гонзаг Трюк. "Они строили только для себя и, вместо того чтобы склонить голову перед творением искусства, вместо того чтобы смиренно отыскать ему место в таинственном миро­здании (?), напитать его вечными ценностями (?), они осуждали его на немедленное исчезновение. От них самих до нас дошли только высокомерные и проклятые имена". Вот именно.

 

Библиография по Борджиа.

Луи де Вильфосс ("Макиавелли и мы", 1937).

Рафаэль Сабатини ("Цезарь Борджиа", 1937).

Фред Беренс ("Лукреция Борджиа", 1937).

Габ, Брюне ("Живые тени", 1936).

Л. Коллисон-Морлей ("История рода Борджиа").

Шарль Бенуа ("Макиавелли").

"Дневник" Иоганна Бурхарда (изд. "Тюрмель", 1933)

и т.д.

 

1940 г.

Вечера на террасе Двух Чудес. Дыханье моря, которое уга­дывается в ночи. Трепет олив и испарения, поднимающиеся от земли.

Скалы в море, усеянные белыми чайками. Их серая громада, освещенная белыми крыльями, словно сверкающее плавучее кладбище.

 

Роман.

Эта история началась под палящим солнцем на голубом пляже: загорелые тела двух молодых существ — купанье, игры в воде и на солнце, — летние вечера на дорогах вдоль пляжей, напоенные ароматом фруктов и испарениями, поднимающимися в глубокой тени, - расслабившееся тело в легких одеждах. Влечение, тихое тайное упоение в сердце семнадцатилетнего юноши.

Закончилась в Париже: холод или серое небо, голуби на черных камнях Пале-Руаяля, город и его огни, торопливые поцелуи, нервная беспокойная нежность, желание и благоразумие, ов­ладевающее сердцем двадцатичетырехлетнего мужчины, — "оста­немся друзьями".

 

Там же. Другая история, начавшаяся холодной ненастной ночью, на земле среди кипарисов, перед лицом неба, испещрен­ного звездами и облаками;

продолжавшаяся на алжирских холмах или в виду таин­ственного и широкого порта.

Касба - жалкая и величественная, кладбище Эль-Кеттар, низвергающее свои могилы в море, горячие мягкие губы среди цветов граната над какой-то могилой — деревья, холмы, подъем к высохшей и чистой Бузареа и возвращение к морю, вкус губ и сияние солнца в глазах.

Все начинается не с любви, но с желания жить. Далеко ли до любви, когда в большом квадратном доме над морем два тела, поднявшиеся сюда, в эту оторванную от мира комнату, под завыванье ветра и глухое дыхание моря, слышные во тьме, приникают друг к другу и сливаются воедино? Чудесная ночь, когда надежда на рождение любви неотделима от дождя, неба и безмолвия земли. Точка равновесия двух существ, соединив­шихся телесно и породнившихся душевно благодаря общему безразличию ко всему в мире, кроме этого мига.

И этот миг, что-то вроде танца, она в стильном платье, он в костюме танцора.

 

Первые миндальные деревья в цвету на дороге, у моря. Всего за одну ночь они покрылись этим белоснежным покро­вом, таким хрупким, что не верится, как он может выдержать холод и дождь, который мочит все лепестки.

 

В троллейбусе.

Старая дама с лицом сводни, меж едва заметных грудей у нее болтается крест:

"Порядочные женщины умеют себя блюсти. Не то что эти, для которых от войны — одни выгоды. Муж на фронте, а она получает пособие и изменяет ему. Я одну такую знаю, она мне говорит: "Хоть бы он там подох. Дома был злой как пес! Не война же его исправит". Я ее убеждаю: "Теперь, когда он на фронте, надо его простить". Никакого толку. Нет, месье, этих женщин не исправишь. Это у них в крови, говорю вам, это у них в крови".

 

Февраль.

Оран. Издалека, от Вальми, из поезда видна гора Санта-Крус, глубоко вросшая в землю, и сам собор, словно каменный перст, устремленный в синее небо.

В десять утра нужно непременно отправиться на бульвар Галлиени к чистильщику обуви. Свежий ветерок, яркое солнце, спешащие мужчины и женщины и необычайное довольство, которое ощущаешь, забравшись в высокое кресло и наблюдая за работой чистильщика. Дело сделано, все вычищено, отполи­ровано, доведено до совершенства. В какой-то момент, видя, как чистильщик манипулирует мягкими щетками, и любуясь безукоризненным глянцем башмаков, думаешь, что изуми­тельная операция закончена. Но тут неугомонная рука снова проходится по сверкающей поверхности, снимает с нее блеск, трет ее, яростно втирает ваксу внутрь, и из-под щетки начинает бить двойной и в самом деле безукоризненный блеск, исторг­нутый из глубин кожи.

 

Дом колониста - воплощенная метафизика, мораль и эс­тетика. Торт, увенчанный египетским пскентом. Занятная моза­ика, неведомо почему в византийском стиле, где очаровательные сестры милосердия в сандалиях несут корзины винограда, а длинная вереница рабов, одетых на античный манер, спешит к добродетельному колонисту в колониальном шлеме и в галсту­ке бабочкой.

 

Аустерлицкая улица и ее столетние евреи. Что ни разговор, то забавная сценка.

 

Такие костюмы, как от Мари-Кристин, "not only fashionable, but always up to date" 1. Слабительные "только на крайний слу­чай. Насилие над кишечником — это не дело".

1 Не только модно, но всегда к сроку {англ.).

 

С дороги, тянущейся высоко в горах, скалы кажутся наты­канными так густо, что пейзаж кажется вычурным и почти нереальным. Человеку в нем совершенно нет места, ибо его тяжеловесная красота выглядит потусторонней.

 

Маленькая площадь Перл, где в два часа дня играют дети. Мечеть, минареты, скамейки, кусочек неба. Дребезжащий голос испанского радио. Я люблю эту площадь не в этот час, а в дру­гой — я его хорошо себе представляю, — когда летнее небо уже не пышет жаром и на маленькой площади становится легче дышать; по ней прогуливаются женщины в обществе военных, мужчины,  привлекаемые  запахом  анисовки,  спешат в бары.

 

Женский роман. Единственная тема - искренность.

 

"Не пытай бессмертия, милая душа, — обопри на себя лишь посильное" (Пиндар - Третья Пифийская песнь) 1.

 

Персонажи.

Старик и его собака. Восемь лет ненависти. Другой человек и его привычка говорить: "Он был прелес­тен, более того, приятен".

"Оглушительный,   более  того, умопомрачительный шум". "Это черта вечная, более того, общечеловеческая". А.Т.Р.

 

Солнечное утро и голые тела. Душ, потом жара и свет.

1 Перевод М.Л. Гаспрова.

 

Февраль.

Это флорентийское лицо, говорящее о том, что его любовь и его прошлое были несчастными. Какова здесь доля игры? Какова доля волнения, такого сильного, такого потрясающего в одни моменты и такого сдержанного в другие?

 

М. — подобная душе Парижа. Это солнечное утро и город, полный света, — ее глаза, подобные городу и этой легкой жизни. "О dolore dei tyoi martiri, o diletto del tuo amore"1.

"Она являет собой не любовь, но надежду на удачу, — все, что не является изгнанием, все, что является приятием жизни, И никогда еще надежда не имела такого волнующего лица. Кто может быть уверен, что любит? Но волнение все узнают сразу. Эта песня, это лицо, этот гибкий грудной голос, эта напол­ненная и независимая жизнь — вот все, чего я жду, на что упо­ваю. И если я откажусь от своих чаяний, они все равно останутся как обещания освобождения и как тот образ меня самого, с которым я не могу расстаться".

 

Март.

Что означает это внезапное пробуждение — посреди этой темной комнаты, в шуме города, ставшего вдруг чужим? И все мне чужое, все, нет нигде близкого существа и негде залечить рану. Что я делаю здесь, к чему эти жесты, эти улыбки? Я не из этих краев — и не из других. И окружающий мир — всего лишь незнакомый пейзаж, где сердце мое уже не находит опоры. Посторонний, могущий понять, что значит это слово.

 

Чуждо, признать, что все мне чуждо.

Теперь, когда все стало ясно, ждать и ничего не жалеть. Во всяком случае, работать так, чтобы научиться до конца и молчать и творить. Все прочее, все прочее в любом случае не­важно.

1 О, горечь причиняемых тобою мук, о, наслаждение твоей любви (итал.).

 

Вечер: События. Люди. Индивидуальные реакции.

 

Трувиль. У моря — плато, поросшее асфоделями. Маленькие виллы с верандами за зелеными или белыми заборами — одни спрятаны в зарослях тамариска, другие стоят открыто среди камней. Море тихо рокочет внизу. Но солнце, легкий ветерок, белизна асфоделей, яркая синь неба - все дает представление о лете, о его золотой поре, о загорелых девочках и мальчиках, зарождающихся страстях, долгих часах под солнцем и неожидан­ной мягкости вечеров. Какой еще смысл искать в нашей жизни, если не этот какой урок, если не урок этого плато: рождение и смерть, а между ними красота и меланхолия.

 

Р.С. Один из тех типов, которые, как говорится, стесняются пойти в туалет у всех на виду, но потом оказывается, что у них такая теория и, согласно этой теории, величие человека — в том, чтобы сознавать свою униженность. И тут уже выходит, что привередливы не они, а мы.

 

С. Хочет написать дневник романа, который не написал его автор.

 

Единственной реакцией на человеческое общество все чаще и чаще становится индивидуализм. Человек сам себе цель. Все, что пытаются сделать ради общего блага, оканчивается прова­лом. А тому, кто все-таки хочет сделать попытку, подобает де­лать ее с нарочитым презрением. Полностью устраниться и блюс­ти собственные интересы. (Идиот.)

 

Мужчина получает письмо от мужа своей любовницы. В этом письме муж вопиет о своей любви и говорит, что, прежде

чем дать волю ярости, он хочет поговорить непосредственно со своим соперником. Ярости-то любовник и боится больше всего на свете. Поэтому великодушие мужа приводит его в восхи­щение. И чем сильнее он боится, тем громче говорит о своем восхищении. Он без устали твердит об этом и, значит, с виду преисполнен благородства. Он готов отказаться от всего, хотя бы из признательности мужу за его великодушие, он готов при­нести себя в жертву - безропотно, он не стоит своего соперника. Впрочем, во все это он верит лишь отчасти. Ведь немалую роль играет тут и страх получить по физиономии.

Собака на вилле. С. взял ее в дом, несмотря на протест мате­ри. Собака крадет двух анчоусов. Видя, как мать гонится за убегающей в страхе собакой, С. кричит: "Стой, стой! Не сходи с ума".

Потом С.: Бедный пес, он уже верил в райскую жизнь.

Мать: Я тоже верила в райскую жизнь, но сроду ее не видела.

С: Да, но он-то успел побывать в раю.

 

Спуск к морю над Мерс-эль-Кебиром. Цепь холмов и скал, окружающих бухту. Закрытое сердце.

 

Марсель. Ярмарка: "Жизнь? Небытие? Иллюзии? И все-таки правда". Большой барабан. Бум, бум, входите в Небытие.

 

На заре нового времени: "Совершилось!" Ладно, тогда на­чинаем жить.

 

Париж, март 1940 г.

Что отвратительно в Париже: нежность, чувство, мерзкая сентиментальность, которая называет прекрасное хорошеньким, а хорошенькое прекрасным. Нежность и отчаяние этого хму­рого неба, мокрых блестящих крыш, этого бесконечного дож­дя.

Что замечательно: страшное одиночество. Словно лекарство от жизни в обществе: большой город. Теперь это единственная

настоящая пустыня. Тело здесь уже не в цене. Оно скрыто, за­прятано под бесформенными шкурами. Только душа, душа со всеми ее порывами, хмелем, чересчур слезливыми пережива­ниями и прочим. Но еще и со своим единственным величием: молчаливым одиночеством. Когда смотришь на Париж с верши­ны Холма, он кажется ужасной, запотевшей под дождем серой, бесформенной опухолью, вспучившей землю, если же повернуть­ся к церкви Святого Петра на Монмартре, чувствуешь единство страны, искусства и религии. Все прожилки этих камней дрожат, все распятые и подвергшиеся бичеванию тела ввергают душу в такое же беспамятство и скверну, как и сам город.

Но с другой стороны — душа никогда не бывает права, и здесь она неправа особенно. Ибо самые великолепные лица, которые она подарила этой религии, столь пекущейся о душе, высечены из камня по образу лиц из плоти и крови. И здешний Бог трогает нас прежде всего своим человеческим лицом. Стран­ная ограниченность человеческого существования, которая ме­шает ему выйти за пределы человеческого, которая являет в плотском обличье символы, отрицающие тело. Они отрицают его, но пользуются его очарованием. Только тело великодушно. Римский легионер выглядит как живой благодаря огромному носу или сгорбленной спине, Пилат - благодаря выражению беспредельной скуки, которое увековечено в камне.

Христианство это поняло. И если оно тронуло нас так давно, то именно благодаря тому, что его Бог принял облик человека. Но правда и величие этого Бога кончаются на кресте, в тот миг, когда он вопиет о своей покинутости. Вырвем последние стра­ницы из Евангелия, и перед нами окажется человеческая рели­гия, культ одиночества и величия. Конечно, она невыносимо горька. Но в этом ее правда, а все остальное - ложь.

Отсюда следует, что целый год одинокой жизни в убогой каморке в Париже учит человека большему, чем сотня литера­турных салонов и сорок лет опыта "парижской жизни". Это существование суровое, страшное, порой мучительное, постоян­но балансирующее на грани безумия. Но это соседство должно либо закалить и укрепить мужество человека, либо сломить его. Впрочем, если мужество оставит вас, значит, оно не было жизнестойким.

 

Эйзенштейн и празднества Смерти в Мексике, Мрачные маски на забаву детям, сахарные черепа, которыми они с наслаж­дением хрустят. Смерть смешит детей, она веселая, сладкая, са­харная. Отсюда "покойнички". И в конце - "Наша подружка Смерть".

Париж.

Женщина с верхнего этажа покончила с собой, выбросив­шись из окна. Ей был тридцать один год, сказал один из жиль­цов, — этого довольно, и если она успела пожить, то можно и умереть. В доме еще бродит тень драмы. Иногда она спускалась и просила у хозяйки позволения поужинать с ней. Внезапно она принималась целовать ее — из потребности в общении и теплоте. Это кончилось шестисантиметровой вмятиной на лбу. Перед смертью она сказала: "Наконец-то!"

 

Париж.

Черные деревья на фоне серого неба и голуби цвета этого неба. Статуи в траве и это томное изящество...

Взлет голубей, словно хруст разворачиваемого белья. Вор­кование в зеленой траве.

 

Париж.

Маленькие кафе в пять утра — окна запотели — варится ко­фе — посетители Центрального рынка и торговцы — утренняя рюмочка и божоле.

Часовня Сент-Шапель. Туманы — воздушные пути и фонари.

 

Леже. Этот дух - эта метафизическая живопись, которая переосмысляет материю. Занятно: когда начинают переосмыс­лять материю, постоянным остается лишь то, что являлось видимостью, — цвет.

 

Тип в пивной, который слышит, как дама звонит по теле­фону, называя его номер и его имя. Он отвечает. Она говорит с ним так, словно он находится на другом конце провода (семья, все подробности и т.д.). Он не понимает. Вот так.

 

Бесперспективно.

"Произведения, о которых говорит здесь Ж.М., были сож­жены. Но совершенно ясно, что он с таким же успехом мог их опубликовать, и встретил бы только безразличие или возраже­ния, что, в сущности, одно и то же". С.Л.

 

Чтобы передать пульсацию жизни и дыхание, писать всю жизнь. "Сегодня мне двадцать семь лет" и т.д.

 

Использовать систему, комментируя (или вкратце все из­ложить в предисловии).

 

Испанский солдатик в ресторане. Ни одного слова по-фран­цузски, обращается ко мне, страдая без человеческого участия. Эстремадурский крестьянин, борец за республику, концентра­ционный лагерь в Аржелесе, вступил во французскую армию. Когда он произносит слово "Испания", ее небо отражается в его глазах. У него недельный отпуск. Он приехал в Париж, и город в несколько часов раздавил его. Не зная ни слова по-фран­цузски, блуждая в метро, чужой, чуждый всему, кроме родной земли, он мечтает о встрече с однополчанами. И даже если ему суждено сдохнуть под низким небом среди грязных луж, пусть это хотя бы будет рядом с земляками.

 

Апрель.

В Гааге. Человек живет в пансионе, не подозревая, что это бордель. В столовой никогда ни души. Он спускается в халате. Входит какой-то господин в визитке и цилиндре. Он чопорен, степенен и чернокож. Он заказывает самые дорогие блюда. В столовой воркует голубка. Пообедав, господин удаляется, оставив плату на столе. Внезапно наступает тишина. Официант возвращается и приходит в ужас: негр унес в своем шапокляке голубку.

 

Роман (часть вторая — последствия).

Человек (И.Х.) назначил себе такой-то день для смерти — довольно близкий. И сразу получил удивительное превосходство над всеми общественными и прочими силами.

 

В метро коротышка военный. Лет сорока. Пытается пригла­сить на свидание довольно молодую девицу. "Быть может, вы позволите мне зайти к вам через несколько дней, когда я снова буду в городе?" - "Нет, меня брат будет ругать". — "Да, наверно, это вполне естественно, вы правы. А можно вам напи­сать?" — "Нет, давайте лучше где-нибудь встретимся". Он теря­ется, слыша, что она впрямую соглашается на то, чего он пытал­ся добиться окольными путями. "Да, конечно, конечно. Да, вы нравы, совершенно правы, так лучше. Ну-ка, посмотрим. Завтра у нас понедельник... Да, понедельник. Посмотрим, в котором часу. Я пытаюсь сообразить, знаете ли, потому что при моей работе... Да, так завтра понедельник. Давайте в пять?"

Она (с прежней прямотой): Вы не можете попозже?

Он (в том же смятении) : Да, да, вы опять правы.

Она: В восемь.

Он: Да, да, в восемь. В «Террасе», если вы не против.

Она: Хорошо.

Он молчит. Но чувствуется, что его внезапно охватил страх, который он тщательно скрывает. Он хочет принять меры предо­сторожности, чтобы свидание, которого он так легко добился и которое для него так много значит, не сорвалось. "А если вы вдруг не сможете, я вам напишу?" — "Нет, лучше не надо". — "Тогда давайте на всякий случай договоримся о другой встрече, если вы вдруг не сможете завтра". — "Хорошо, в четверг в во­семь на том же месте". Он доволен, но вдруг пугается, как бы это второе свидание не обесценило первое, завтрашнее. "Но завтра мы встречаемся непременно, не так ли? Это только на всякий случай". "Да", - отвечает она. Она выходит на площади Согласия, а он у вокзала Сен-Лазар.

 

Художник отправляется в Пор-Кро, чтобы делать зарисовки. Там так красиво, что он покупает дом, убирает свои картины и больше к ним не притрагивается.

 

Почувствовать в "Пари-Суар" все сердце Парижа и его гнус­ный дешевый дух. Мансарда Мими превратилась в небоскреб, но сердце осталось прежним. Оно развращено. Сентименталь­ность, тяга к ярким цветам, самолюбование, все эти сомнитель­ные прибежища человека в городе, столь суровом к человеку.

 

Вы не писали бы столько об одиночестве, если бы умели извлекать из него все возможное.

 

"Я, — говорит он, - человек обоняния. А это чувство не го­дится ни для какого искусства. Только для жизни".

 

Новелла. Священник в провансальской деревне, доволь­ный своей участью. По случайности присутствует при послед­них минутах осужденного на смерть. Утрачивает веру.

 

Апрель.

Предисловие к Террачини. ...Многие из нас тоже тоскуют по изгнанничеству, питают к нему пристрастие. Земли Италии и Испании воспитали столько европейских душ, что стали до­стоянием Европы, всей мыслящей Европы, которая всегда будет одерживать верх над Европой, выкованной оружием. В этом, быть может, значение этих страниц. Но так обстояло дело уже двести лет назад. Так оно обстоит и сейчас. И ни в коем случае не надо терять надежду, что так будет обстоять дело и в тот день, когда на руинах в конце концов распустятся цветы.

 

2-я серия. Для Дон Жуана. Смотри "Ларусс": монахи-фран­цисканцы убили его и распустили слух, что Командор его испе­пелил.   Последний  акт. Обращение францисканцев к народу:

"Дон Жуан уверовал" и т.д. "Слава Дон Жуану".

Предпоследний акт: вызов Командору, который не прихо­дит. Горечь от сознания собственной правоты.

2-я серия. Для Дон Жуана.

(Святой отец и Дон Жуан выходят из покоев Дон Жуана, и тот провожает монаха к двери.)

Начало I.

Монах-францисканец: Так вы ни во что не верите, Дон Жуан?

Дон Жуан: Напротив, святой отец, верю в три вещи.

Монах: Можно узнать, в какие?

Дон Жуан: Я верю в храбрость, ум и женщин.

Монах: В таком случае мне ничего не остается, кроме как пожалеть о вас.

Дон Жуан: Да, если счастливый человек достоин жалости, святой отец.

Монах   (в дверях):  Я буду  молиться за вас, Дон Жуан.

Дон Жуан: Благодарю вас, святой отец. Я вижу в этом про­явление отваги.

Монах (мягко): Нет, Дон Жуан, здесь проявляются два чув­ства, которых вы упорно не признаете: милосердие и любовь.

Дон Жуан: Мне ведомы только нежность и великодушие,— мужественные формы этих женских добродетелей. Но прощайте, святой отец.

Монах: Прощайте, Дон Жуан.

 

Май.

"Посторонний" закончен.

 

Дивный "Мизантроп" с его грубыми контрастами и типи­ческими характерами.

Альцест и Филинт

Селимена и Элианта

Однообразие Альцеста — абсурдное следствие характера, до­веденного до крайности, — вот и весь сюжет. И стих, "дурной стих", почти такой же монотонный, как и характер.

 

Исход.

Клермон. Сумасшедший дом и его странные башенные часы. Гнусные рассветы в пять утра. Слепцы - местный бе­зумец, который весь день рычит, — наша земля в миниатюре. Здесь все притягивают к себе два полюса, море и Париж. Именно в Клермоне можно узнать Париж.

 

Сентябрь.

Закончена первая часть Абсурда.

Человек стирает с лица земли свой дом, сжигает свои поля и посыпает их солью, чтобы они не достались другим.

 

Мелкий служащий Французского банка. Когда его переводят в Клермон, пытается сохранить верность старым привычкам. Это ему почти удается. Но есть неуловимая разница.

 

Октябрь 1940 г. Лион.

Святой Фома Аквинский (будучи подданным Фридриха) признает за подданными право на бунт. Ср. Бауманн. "Поли­тика святого Фомы", с. 136.

 

В Падуе, опустошенной чумой и осажденной венецианцами, последний из рода Каррара с воплями метался по залам своего дворца: он призывал дьявола и молил его о смерти.

Где-то, кажется в Сиене, один кондотьер спас город. Он тре­бует награды. Мнение народа: "Ничто и никогда не будет ему достойной наградой, даже высшая власть. Убьем его, А пос­ле будем ему поклоняться". Так они и сделали.

Джан-Паоло Бальоне, о котором Макиавелли говорит, что, упустив случай убить папу Юлия II, он упустил случай обес­смертить свое имя.

Бурхард: "Коварство, нечестивость, воинская доблесть и обширные познания - все эти качества слились в Дж. Малатесте" (умер в 1417 г.).

Филиппо Мария Висконти, миланский кондотьер, не желал слышать о смерти и отсылал с глаз долой своих умирающих фаворитов. Тем не менее, по словам Бурхарда, "он встретил смерть благородно и достойно".

В Равенне народ забирал свечи с алтаря и ставил их перед могилой Данте: "Ты больше достоин их, чем тот, распятый".

 

Новелла: Рона, Сона, вниз по течению, одна скачет, другая запинается и в конце концов, слившись с первой, исчезает в ее волнах. По ним плывут двое: параллель.

 

Новелла: история Y.

 

Терне. Маленькая деревушка, пустынная и холодная, возвы­шается над Роной. Серое небо и ледяной ветер, словно облегаю­щее платье. Земли под паром. Несколько черных борозд, а над ними вороны. Маленькое кладбище, сливающееся с небом: все они были примерными супругами и примерными отцами. Все они оставили по себе вечную память.

 

Старая церковь с копией картины Буше. Служительница, сдающая напрокат стулья: она так испугалась, когда налетели немецкие бомбардировщики. В последнюю войну коммуна по­теряла тридцать человек. Нынче всего восемнадцать человек в плену, но и это немало. Сейчас состоится венчанье молодой пары. Учительница, беженка из Эльзаса, потерявшая связь с род­ными. "Как вы думаете, месье, это скоро кончится?" Сын ее погиб в 14-м году, он был тяжело ранен, она поехала к нему и видела, как наши отступали на Марне. Она увезла его с собой, он умер дома. "Я там такого навидалась, ввек не забуду".

На дворе все то же небо и все тот же холод. Распаханная земля и ровная, сверкающая река, которая течет внизу, время от времени покрываясь легкой рябью. Чуть подальше зал ожи­дания на вокзальчике в Серрезене. Освещение, соответствующее военному времени;   афиши,  приглашающие счастливо жить в Бандоле, - в полутьме. Печка погасла, ее холодные плитки все в разводах от поливки дезинфицирующими средствами. Пред­стоит час ожидания под стук далеких поездов и вой вечернего ветра над долиной. Так близко и так одиноко. Здесь прибли­жаешься .вплотную к своей свободе, и до чего же она ужасна! Единство, единство с этим миром, где цветам и ветру никогда не искупить всего остального.

 

Декабрь.

(Египет).

Греки - Этруски — Рим и его упадок - Александрия и христиане - Священная Римская империя и дерзость мысли — Прованс и провансальские еретики - итальянский Ренессанс — елизаветинцы — Испания - от Гёте до Ницше - Россия.

Индия, Китай, Япония.

Мексика — Соединенные Штаты.

Стили - от дорической колонны через готику и барокко к цементной арке.

История - Философия - Искусство - Религия. П.С.М.

 

Декабрь.

Греки. История - Литература — Искусство — Философия.

 

Сознательно или бессознательно женщины всегда пользуют­ся чувством чести и верности данному слову, которое так сильно развито у мужчин.

 

Сыны Каина - во всей красе. Господь видит убийство Аве­ля, но ничему не препятствует. Но страдание закаляет Каина. Господь готов простить его, но Каин отвергает прощение: "От лица твоего я скроюсь".

(Или стихотворение — там же, Иуда.)

 

Оран. Январь 41-го г.

История II. Старичок, бросающий из окна второго этажа обрывки бумаги, чтобы привлечь кошек. Потом он на них плюет. Когда плевок попадает в одну из кошек, старик смеется.

 

Нет ни одного места, которое оранцы не испоганили бы ка­кой-нибудь мерзкой постройкой, способной перечеркнуть любой пейзаж. Город, который отворачивается от моря и строится, вертясь вокруг своей оси, как улитка. Люди блуждают по этим неприветливым и уродливым улицам, ища море, как нить Ариадны. Но из этого лабиринта выхода нет. В конце концов оранцев пожирает Минотавр — это скука.

Но все напрасно: одна из самых могущественных земель на свете разрушает злосчастные декорации, которые на ней пона­строили, и между домами и над крышами раздаются ее громкие стоны. А жизнь, которую можно вести в Оране вопреки скуке, достойна его земли. Оран доказывает, что в людях есть нечто более сильное, чем их творения.

Тот, кто не бывал в Оране, не знает, что такое камень. В этом городе, одном из самых пыльных на свете, булыжник и камень правят бал. В других местах арабские кладбища славят­ся своей умиротворенностью. Здесь, у моря, над дорогой Раз-эль-Аин, белые россыпи меловых камней на фоне синего неба слепят глаза. Среди этих останков местами, подобная свежей крови и жизни, алеет герань.

 

О Флоренции и Афинах пишут книги. Раз эти города воспи­тали столько европейских умов, значит, в них что-то есть. Они способны растрогать и возвысить. Они утоляют голод души, питающейся воспоминаниями. Но никому бы не пришло в голову писать о городе, где нет пищи для ума, где царит урод­ство, где нет места прошлому, А между тем это бывает весьма заманчиво.

Почему люди проявляют привязанность и интерес к тому, что ничего не может дать взамен? Эта пустота, это уродство, эта скука под великолепным неумолимым небом — что в них соблазнительного? Я могу ответить: творение. Для определен­ного типа людей творение всюду, где оно прекрасно, — отечество с тысячью столиц. Оран - одна из них.

Кафе. Лангустины, вертела, улитки под обжигающим рот соусом. Их запивают отвратительным сладким мускатом. Та­кого не придумаешь. Рядом слепой поет фламенко,

 

Холмы над Мерс-эль-Кебиром — совершенство пейзажа.

 

"Неволя и величие солдата". Чудесная книга, которую стоит перечитать в зрелом возрасте.

"Монтекукулли, который после гибели Тюренна отступил, не пожелав продолжать игру против посредственного партнера".

Честь — "это добродетель исключительно человеческая, слов­но порожденная самою землею, не сулящая небесного венца после смерти; добродетель эта неотделима от жизни".

 

Оран. Дорога в Нуазе: долгий путь меж двух склонов, выж­женных и пыльных. Земля трескается под солнцем. Мастико­вые деревья цвета камней, Небо наверху исправно расходует свои запасы жары и огня. Понемногу мастиковые деревья креп­нут и зеленеют. Растительность входит в силу, поначалу неза­метно, потом с ошеломляющей быстротой. В конце долгого пути мастиковые деревья постепенно сменяются дубами, все разом увеличивается в размерах и смягчается, а затем за поворотом вдруг открывается поле цветущего миндаля: словно прохлад­ная вода для глаза. Маленькая долина кажется потерянным раем.

Дорога по склону холма над морем. Проезжая, но забро­шенная. Сейчас она заросла цветами. Она стала бело-желтой от маргариток и лютиков.

 

21 февраля 1941 г.

Окончен "Сизиф". Все три Абсурда завершены.

Начатки свободы.

 

75 марта 1941 г. В поезде.

— Вы действительно знали Кана?

Кана? Такой высокий, худой, с черными усиками?

— Да, который был стрелочником в Бель-Аббесе.

— Конечно, знал.

— Он умер.

— Надо же! От чего?

— От чахотки.

  Смотри-ка, кто бы мог подумать.

— Да, но ведь он еще играл в духовом оркестре. Вечно дул в трубу — это его и свело в могилу.

— Да, наверно. Когда человек болен, надо беречь себя. Не­чего дудеть на корнет-а-пистоне.

 

Дама, имеющая такой вид, словно она уже три года страдает запором: "Представляете, эти арабы закрывают лица своим де­вушкам. Они совершенные дикари!"

Слово за слово, она излагает нам свой идеал культурной жизни: муж, получающий 1200 франков в месяц, двухкомнат­ная квартира, с кухней и подсобными помещениями, кино по воскресеньям, а в будние дни — жизнь среди мебели из галереи Барбес.

Абсурд и Власть - тщательно изучить (ср. Гитлер).

 

18 марта 41-го г.

Возвышенности над Алжиром весной утопают в цветах. Медовый запах желтых роз течет по улочкам. На верхушках гигантских черных кипарисов вдруг распускаются глицинии, стебли которых незаметно ползут вверх, скрытые хвоей. Легкий ветерок, огромный спокойный залив. Простое и сильное жела­ние — и как же нелепо покидать все это.

 

Санта-Крус и путь вверх меж сосен. Чем выше поднима­ешься, тем огромнее кажется залив - и так до самой вершины, где взор теряется в безбрежности. Безучастность — мне тоже случается совершать паломничества.

 

19 марта.

Каждый год на пляжах как цветники — множество девушек. Они цветут только один сезон. На следующий год на их месте расцветают другие красавицы, прошлым летом бывшие еще маленькими девочками. Для человека, который на них смотрит, они как волны, ежегодно обрушивающиеся всем своим грузом и великолепием на желтый песок.

 

20 марта.

Об Оране. Написать биографию ничтожную и абсурдную. Кстати о Каине: неизвестное ничтожество, изваявшее ничтожных львов на площади Оружия.

 

21 марта.

Весенние купания в ледяной воде. Мертвые медузы на от­мелях: желе, постепенно увязающее в песке. Гигантские блед­ные дюны. Море и песок — две пустыни.

 

Еженедельник "Гренгуар" требует переброски лагерей для испанских беженцев на крайний юг Туниса.

 

Освободиться  от  этого  рабства - влечения  к  женщинам.

 

По Розанову, Микеланджело, Леонардо творили, а револю­ция вырвет им язык и убьет их в двенадцать-тринадцать лет, как только они проявят свою личность, свою самобытную душу.

 

"Без греховного начала человек не смог бы жить, а без свя­того жил бы припеваючи". Бессмертие — идея бесперспективная.

 

Шакья-Муни долгие годы провел среди пустыни, в неподвиж­ности, устремив взор в небо. Сами боги завидовали его муд­рости и окаменению. В его оцепеневших протянутых руках свили гнездо ласточки. Но однажды они улетели навсегда. И тот, кто убил в себе желание и волю, славу и боль, заплакал. Так на камнях вырастают цветы.

 

"They may torture, but shall not subdue me"1

 

"Аббат: Зачем не жить, не действовать иначе?

 Манфред: Затем, что я всегда гнушался жизни"2.

 

Чем руководствуется сердце? Любовью? Что может быть ненадежнее? Можно знать, что такое любовное страдание, но не знать, что такое любовь. Тут и утрата, и сожаление, и пустые руки. Пусть я не буду сгорать от страсти, при мне останется тос­ка. Ад, где все сулит рай. И все-таки это ад. Я называю жизнью и любовью то, что меня опустошает. Отъезд, принуждение, разрыв, мое беспросветное сердце, разорванное в клочья, соле­ный вкус слез и любви.

 

Ветер, одна из немногих чистых вещей на свете.

 

1 Они могут меня мучить, но не заставят покориться {англ.).

2 Перевод И.А. Бунина.

 

Апрель. II серия.

Мир трагедии и дух мятежа Будеёвице (3 действия).

Чума или приключение (роман).

 

Чума-избавительница.

Счастливый город. Люди живут каждый по-своему. Чума ставит всех на одну доску. И все равно все умирают. Дважды бесполезно. Философ пишет там "антологию незначительных поступков". Ведет, в этом свете, дневник чумы. (Другой днев­ник, в патетическом свете. Преподаватель греческого и латыни. Он выясняет, что до сих пор не понимал Фукидида и Лукреция.) Его любимая фраза "По всей вероятности". "Трамвайная ком­пания имела в своем распоряжении только 760 рабочих вместо 2130. По всей вероятности, в этом повинна чума".

Черный гной, сочащийся из язв, убивает веру в молодом священнике. Он хочет бежать, "Если я уцелею..." Но ему не удается спастись. За все приходится платить.

Тела увозят на трамваях. Целые составы, груженные тру­пами и цветами, идут вдоль моря. Кондукторов увольняют: пассажиры не платят за проезд.

Агентство "Рэнсдок-СВП" дает все справки по телефону. "Сегодня двести жертв, месье. Мы запишем два франка на ваш телефонный счет". "Невозможно, месье, гробы поступят не раньше, чем через четыре дня. Позвоните в Трамвайную компа­нию. Мы запишем..." Агентство рекламирует свою деятельность по радио: "Вы желаете знать ежедневно, еженедельно, ежеме­сячно число жертв чумы? Обратитесь в "Рэнсдок" — пять теле­фонных номеров: 353-91 и следующие".

Город закрывают. Люди умирают скопом, вдали от осталь­ного мира. Однако находится господин, не расстающийся со своими привычками. Он продолжает переодеваться к обеду. Члены семьи один за другим исчезают из-за стола. Он умирает, глядя в свою тарелку, при полном параде. Как говорит слу­жанка: "Хоть какой-то прок. Нет нужды его обряжать". По­койников уже не хоронят, их выбрасывают в море. Но их слиш­ком много, они напоминают чудовищную пену на синеве моря.

Один мужчина видит на лице любимой женщины следы чумы. Никогда он не будет любить ее так сильно. Но никогда она не была ему так противна. Он борется с собой. Но верх все-таки одерживает тело. Его обуревает отвращение. Он хватает ее за руку, стаскивает с кровати, тащит через комнату, прихожую, коридор, по двум улочкам, потом по главной улице. Он бросает ее в сточную канаву.   "В конце концов, есть и другие жен­щины".

Напоследок  берет слово самый незначительный персонаж. "В каком-то смысле, — говорит он, — это бич Божий".

 

Тем временем: брошюрка об Оране. Греки.

 

Все старания западного искусства сводятся к тому, чтобы предложить воображению разные типы. И история европейской литературы кажется не чем иным, как цепью вариаций на задан­ные темы и бесконечным развитием этих типов. Расиновская любовь — вариация такого типа любви, который, быть может, не встречается в жизни. Это упрощение - стиль. Запад не изо­бражает свою будничную жизнь. Он вечно рисует великие обра­зы, которые вдохновляют его. Он их ищет. Он хочет быть Ман-фредом или Фаустом, Дон Жуаном или Нарциссом. Но при­близиться к ним не удается. Всегда побеждает стадное чувство. С горя Запад изобрел киногероя.

 

Дюны у моря — теплый рассвет и обнаженные тела в пер­вых, еще черных и горьких волнах. Вода давит. Мы погружаем в нее тело, а потом бежим по пляжу в первых лучах солнца. Все летние утра на пляжах кажутся первозданными. Все летние вечера похожи на величественный конец света. Вечера на море были безграничны. Солнечные дни среди дюн были изнурительны. В два часа дня невозможно пройти по раскаленному песку и сотни метров. Жара пьянит. Ни шагу больше. Солнце убивает. По утрам красота коричневых тел на светлом песке. Страшная невинность игр и обнаженных тел в слепящем свете.

Ночью при луне дюны кажутся белыми. Незадолго до того, в вечерних сумерках, все цвета становятся гуще, ярче. Ультра­мариновое море, красная, цвета свернувшейся крови, дорога, желтый пляж. Все меркнет вместе с зеленым солнцем, и дю­ны мерцают в лунном свете. Ночи безмерного счастья под звездным дождем. Что прижимаем мы к себе, тело или теплую ночь?

А эта грозовая ночь, когда молнии мчались вдоль дюн, блед­нели, оставляя на песке и в глазах оранжевые или белесые отсветы.  Эти незабываемые свадебные торжества. Возможность написать: я был счастлив целую неделю.

 

Приходится  платить  и  мараться  в низком человеческом страдании. Грязный, отвратительный и липкий мир боли.

 

"Крики ужаса и вопли оглашали даль соленую, покуда око ночи не сокрыло нас"1 (Персы - битва при Саламине).

 

В 477 году, чтобы закрепить Делосский союз, в море были брошены железные слитки. Клятва о союзе должна была длить­ся так же долго, как долго железо пролежит в воде.

 

Политики   не   сознают,   насколько   равенство   враждебно свободе. В Греции были свободные люди, потому что были рабы.

 

"Лишать народ свободы под предлогом того, что он не умеет ею пользоваться, — тяжкое преступление" (Токвиль).

 

Проблема искусства есть проблема перевода. Плохие пи­сатели те, кто пишут, считаясь с внутренним контекстом, не известным читателю. Нужно писать как бы вдвоем: главное здесь, как и везде, — научиться владеть собою.

 

1 Перевод С. Апта.

 

Рукописи о войне пленных, фронтовиков. Немыслимый опыт ничему не научил их. Полгода службы в почтовом ведомстве были бы для них столь же поучительны. Они вторят газетам. То, что они в них прочли, поразило их гораздо больше, нежели то, что они видели собственными глазами.

 

"Пришла пора доказать делами, что достоинство человека не уступает величию богов" ("Ифигения в Тавриде").

 

"Я хочу власти, обладания. Действие — все, слава - ничто' ("Фауст").

 

Для человека мудрого в мире нет тайн, какая ему нужда блуждать в вечности?

 

Воля — тоже одиночество.

 

Лист  о Шопене: "Отныне искусство стало для него лишь средством обречь самого себя на трагедию".

 

Сентябрь.  Все можно устроить: это просто и очевидно. Но вмешивается человеческое страдание и разрушает все планы.

 

Искушение погубить себя и все отринуть, не быть ни на кого похожим, навсегда уничтожить то, что нас определяет, предаться одиночеству и небытию, найти единственную точку опоры, где судьбы всякий раз могут начаться сначала. Искушение это постоянно. Поддаться ему или нет? Можно ли вносить одержи­мость произведением в глубь кипучей жизни, или надо, наобо­рот, равнять по нему свою жизнь, подчиняться мгновенным озарениям? Красота - главная моя забота, так же как и свобода.

 

Ж. Копо: "В великие эпохи не ищите драматического поэта в его кабинете. Он на театре, среди своих актеров. Он актер и режиссер".

Мы не принадлежим великой эпохе.

 

О греческом театре:

Г. Мотис: Эсхил и его трилогия.

Афинская аристократия. Наварр: Греческий театр.

 

В пантомиме бродячие артисты говорят на непонятном языке (фарсовое эсперанто) — непонятен не смысл, а сама жизнь.

Шансерель справедливо настаивает на важности пантомимы. Тело в театре: весь современный французский театр (кроме Барро) забыл о нем.

 

Состав Zibaldonel в комедии дельарте. (ЛуиМолан: "Моль­ер и итальянская комедия") (Лоскутный занавес).

Умирающий Мольер просил принести его в театр, чтобы не лишать платы за представление актеров, музыкантов, рабочих сцены, "у которых нет иного заработка".

Книга Шансереля интересна, несмотря на один недостаток: она способна навеять уныние. Знаменательно также видеть, как человек, занятый влиянием театра на нравы, рекомендует репертуар, где фигурируют елизаветинцы, Мы уже отвыкли от такого склада ума.

 

1 Смесь, мешанина (итаа.).

 

Мнение Никола Клемана, библиотекаря Людовика XIV, о Шекспире: "Этот английский поэт обладает довольно богатым воображением, он изъясняется остроумно, но эти достоинства омрачает сквернословие, которым он грешит в своих комедиях".

Великий век был великим единственно благодаря уродова­нию души и ума, очевидному на примере Клемана. Меж тем английский поэт замечательно писал в трагедии о Ричарде II:

"Поговорим о смерти, о червях. Нам прах земной взамен бумаги будет"1. А Уэбстер: "Человек словно кассия; чтобы услышать его вонь, его надо растолочь".

 

Маски, дивертисменты на случай. Танцоры своими движе­ниями чертили на полу инициалы молодоженов, в чью честь давался праздник.

 

"Oh: no, there is not the end, the end is death and madness"2 (Кид. "Испанская трагедия"), а Марло в тридцать лет умирает от удара кинжала в лоб, убитый сыщиком.

 

Пятьдесят три рукописных пьесы из собрания Уорбертона (Филип Мессинджер и Флетчер), сожженные искусной повари­хой, которая обкладывала ими формы для своих пирогов. Таков итог.

 

Ср. Жорж Конн: "Тайна Шекспира" (Буавен).

"Современное шекспироведение"  (Дидье).

 

Октябрь.

Чума. Бонзельс, с. 144 и 222.

1 Перевод М.А. Донского.

2 О нет, это не конец, конец — это смерть и безумие (англ.).

 

1342 — Черная чума над Европой, Убивают евреев. 1481 — Чума опустошает юг Испании. Инквизиция говорит: евреи. Но от чумы гибнет один из инквизиторов.

 

Во II веке шли споры о физическом облике Иисуса. Святой Кирилл и Святой Юстин: чтобы воплощение обрело весь свой смысл, облику Христа надлежало быть мерзким и отвратитель­ным (Святой Кирилл: "самый ужасный из сынов человечес­ких").

Но греческий дух: "Если он не прекрасен, то он не Бог". Победили греки.

 

О катарах — Дуэ: ''Еретики на Юге в XIII веке".

 

Красавица Сембра. Доносит на своего отца, который участ­вует в заговоре против инквизиции, потому что у нее есть воз­любленный кастилец и они "conversos"1. Она уходит в монас­тырь. Снедаемая похотью, покидает его. Рожает нескольких детей. Дурнеет. Умирает под покровительством одного бакалей­щика — требует, чтобы ее череп повесили над входной дверью как напоминание о ее беспутной жизни. В Севилье.

 

Александр Борджиа был первым, кто воспротивился Торк-вемаде. Слишком мудрый и "благовоспитанный", чтобы сми­риться с этим зверством.

Смотри Гердера: "Идеи к философии истории человечества".

 

 1  Новообращенные (исп).

 

Те,   кто  творили в   разгар   смутного  времени:   Шекспир, Мильтон, Ронсар, Рабле, Монтень, Малерб.

 

В Германии национальное чувство изначально отсутствовало. Его заменяло расовое сознание, созданное сплошь интеллек­туалами. Оно гораздо более агрессивно. Немца волнует внешняя политика, француза — внутренняя.

 

Об однообразии. Однообразие последних произведений Толстого. Однообразие индуистских книг — однообразие биб­лейских пророчеств — однообразие Будды, Однообразие Корана и всех религиозных книг. Однообразие Ницше — Паскаля — Шестова — ужасное однообразие Пруста, маркиза де Сада и т.д.

 

При осаде Севастополя Толстой выскакивает из траншеи и бежит к бастиону под непрерывным огнем противника: он увидел крысу, а крыс он страшно боялся.

 

Политика никогда  не   бывает  предметом поэзии   (Гёте).

Добавить к Абсурду цитату из Толстого как образец логи­ческой непоследовательности:

Если все земные блага, ради которых мы живем, если все наслаждения, которые дает нам жизнь, богатство, славу, по­чести, отнимает у нас смерть, то эти блага не имеют никакого смысла. Если жизнь не бесконечна, она просто-напросто нелепа — в таком случае жить не стоит и надо поскорее покончить с собой и избавиться от жизни ("Исповедь").

Но дальше Толстой поправляет себя:

Существование смерти обязывает нас либо добровольно уйти из жизни, либо придать жизни "такой смысл, который не уничтожается смертью".

 

Страх и боль: самые мимолетные из эмоций, говорит Бёрд. На Севере в полном одиночестве он замечает, что существуют телесные потребности, не менее настоятельные, чем духовные: "Тело не может обходиться без звуков, запахов и голосов".

 

Т.Э. Лоуренс, вновь завербовавшийся после войны простым солдатом и вдобавок под чужим именем. Следует проверить, принесет ли анонимность то, чего не смогла дать слава. Он от­вергает королевские награды, отдает свой военный крест соба­ке. Он анонимно посылает свои рукописи издателям, и те их отвергают. Несчастный случай на мотоцикле.

Отсюда определение А. Фабр-Люса: сверхчеловек узнается по суровости, с какой он замыкается в истории, и по внут­ренней свободе, какую он обретает по отношению к ней.

 

После повторного чтения: "Записки Мальте Лауридса Бригге" — книга незначительная. Виноват Париж. Это парижское поражение. Парижская зараза, которую не удалось побороть. Напр.: "Мир считает одиночку врагом". Наверно, миру на него наплевать, и это его право.

Единственная стоящая вещь: история Арвера, которого смерть застает в момент, когда он исправляет ошибку во фран­цузской фразе: «Надо говорить "Коридор"».

 

Как говорит Ньютон: думая об этом непрестанно.

 

Жан Итье о драматурге: "Он делает, что хочет, при условии делать то, что нужно".

 

Для   Монтерлана   (упадок   рыцарства  по  вине  женщин). 'Жан из Сентре", с. 108. МА.ЛФ.

 

Пьер де Лариве: переводчик. "Духи", перевод из Лоренцино Медичи - Сент-Эвремон,

 

Все мысы побережья похожи на готовую к отплытию фло­тилию. Эти скалистые и лазурные корабли покачиваются на сво­их килях, словно готовясь отплыть к залитым светом островам. Вся Оранская область готова отправиться в путь, и ежедневно в полдень ее охватывает лихорадочная жажда приключений. Быть может, настанет утро, когда мы уедем вместе.

 

В разгар жары над гигантскими дюнами мир сжимается и сокращается. Это жаркая кровавая клетка. Он ограничен моим телом. Но стоит вдали зареветь ослу, и дюны, пустыня, небо вновь обретают свое бытие в пространстве. А пространство это бесконечно.

 

Эссе о трагедии.

I. Молчание Прометея.

II.  Елизаветинцы.

III. Мольер.

IV. Дух мятежа.

 

"Чума". "Мне хочется чего-нибудь справедливого". — "Спра­ведливое требование. Пожалуйста — вот чума".

 

"Ночь", "настоящая ночь", скольким людям она нынче ведома? Вода и земля, вновь наступившая тишина. "И душа моя тоже подобна чистому ключу". Ах! Пусть мир удалится, пусть мир замолкнет. Там, над Польенсой..."

Покончить с этой пустотой в сердце — отринуть все, что его иссушает. Если здесь нет живой воды, чего ради хранить вер­ность себе?

 

В   какой-то    момент   перестаешь   испытывать   любовное волнение.   Остается  только  трагизм.  Жить  ради кого-то или

 

чего-то становится уже бессмысленно. Смысл обретает только мысль о том, чтобы можно было за что-то умереть.

 

В Спарте один человек навлек на себя публичное порицание эфора за то, что имел слишком большой живот.

Афинская поговорка называла последним человеком того, кто не умел ни плавать, ни читать.

Смотри у Плутарха об Алкивиаде:

"В Спарте он не выходил из гимнасия, был непритязателен и угрюм, в Ионии — изнежен, сластолюбив, беспечен, во Фра­кии беспробудно пьянствовал, в Фессалии не слезал с коня, при дворе сатрапа Тиссаферна в роскоши, спеси и пышности не уступал даже персам".

 

Однажды, когда народ рукоплескал ему, Фокион заметил: 'Верно, я сказал какую-нибудь глупость".

 

Упадок! Речи об упадке! III век до нашей эры — век упадка для Греции. Он дал миру геометрию, физику, астрономию и тригонометрию стараниями Евклида, Архимеда, Аристарха и Гиппарха.

 

Еще встречаются люди, которые путают индивидуализм и себялюбие. Это значит смешивать два плана: социальный и мета­физический. "Вы разбрасываетесь". Переходить от одного обра­за жизни к другому — значит не иметь своего лица. Но иметь свое лицо — эта мысль свойственна определенному уровню цивилизации. Иным это может показаться худшим из несчастий.

 

Противоречивость современного мира. В Афинах народ мог по-настоящему осуществлять свою власть только потому, что он посвящал этому большую часть своего времени, а рабы с утра

до вечера трудились. С тех пор как рабство отменили, работать приходится всем. И именно в эпоху, когда европейцы дальше всего продвинулись по пути пролетаризации, на первое место выходит идеал суверенитета народа — это невозможно.

 

В греческом театре только три актера: нет речи о создании персонажа.

В Афинах театр — вещь серьезная: представления устраива­ются два-три раза в год. А в Париже? И они хотят вернуться к тому, что умерло! Лучше создайте свои собственные формы.

 

"Самое невинное занятие люди могут сделать преступле­нием" (Мольер. Предисловие к "Тартюфу").

 

Заглянуть в последнюю сцену I акта "Тартюфа": "воз­буждает интерес и держит публику в напряжении"; продол­жение в ближайшую пятницу.

Солон создает известное творение, а в старости обеспе­чивает ему бессмертие с помощью поэзии.

 

Фукидид говорит устами Перикла, что афинянам свойст­венна "высшая храбрость, которая не мешает им хорошо обду­мывать свои предприятия".

В битве при Саламине гребцами на победоносных триерах были самые ничтожные из афинян.

Ср. Коэн: "Театр, достойный этого имени, появился в Афи­нах лишь тогда, когда они лишились поэта, достойного их оду­шевлять".

 

О. Флаке о Саде: "Ни одна ценность не прочна для того, кто не преклоняется перед ней. Сад не видит причины прекло­няться, он долго искал эту причину и не мог найти. Согласно

 

Саду, человек, лишенный благодати, не отвечает за свои по­ступки".

Ср. математику зла в "Жюльетте".

Одержимый идеей бунта против основополагающего закона, он признает одинаковое право на существование за духом и сексуальностью. Кончает жизнь в Шарантоне, куда в здравом уме заключен врагами; под его руководством умалишенные разыгрывают поставленные им спектакли: Картина.

"Он измыслил жестокости, которых ему не доводилось и не хотелось бы испытать, - чтобы приобщиться к великим про­блемам".

 

"Моби Дик" и символ, с 120, 121, 123, 129, 173-177, 203, 209, 241, 310, 313, 339, 373, 415, 421, 452, 457, 460, 472, 485, 499,503,517,520,522.

Чувства, образы удесятеряют смыслилософии.

 

В Афинах покойниками занимались только во время ан-тестерий. А как только они кончались: "Прочь, души, антестерии закончились".

Изначально греческая религия утверждала, что всех ждет Преисподняя. Ни награды, ни кары не существует - и в иудей­ской религии тоже. Идея награды - плод общественного со­знания.

 

404 год. После того, как Афины сдались Лисандру, он под звуки флейт срыл город; так была закончена Пелопоннесская война.

 

Замечательная история Тимолеона, сиракузского тирана (он схватил своего отца, чтобы предать его смерти как изменни­ка родины) (II, 251,2,3,).

 

В IV веке в некоторых греческих городах олигархи давали такую клятву:

"Клянусь быть всегда врагом народа и советовать то, что, по моему разумению, принесет ему вред".

Бегство   Дария,   преследуемого   Александром    (293—4).

Свадебное пиршество в Сузах: 10000 солдат, 80 полковод­цев, и Александр заключает союз с персами.

 

Деметрий Полиоркет — то на вершине власти, то бродит от селения к селению.

Антисфен: "Удел царей — творить добро и слышать в свой адрес хулу".

 

Ср. Марк Аврелий: "Везде, где можно жить, можно жить хорошо".

"То, что мешает завершить задуманное произведение, само становится произведением".

Преграда на пути заставляет прокладывать дорогу.

                                                                                 Закончено в феврале 1942 г.

 

Используются технологии uCoz
Используются технологии uCoz