Быховский
Б. Э.
Б95
Кьеркегор. М., «Мысль»,
1972. 238 с.
(Мыслители прошлого).
СОДЕРЖАНИЕ
Глава I. Конец немецкого
классического идеализма
Глава II.
Копенгагенская аномалия.
Глава III. Анти-Гегель.
Глава IV. Патетический
эгоцентризм.
Глава V.
Распятие разума.
Глава VI.
Наркотическая этика.
Глава VII. Шпион на
службе господней.
Глава VIII. Второе пришествие.
Приложение. Из работ С.
Кьеркегора.
Указатель имен.
Литератур
КОНЕЦ НЕМЕЦКОГО
КЛАССИЧЕСКОГО ИДЕАЛИЗМА
Четверг 15 ноября 1841 года. В этот день на берлинской Унтер ден
Линден близ Площади оперы царило необычное оживление. Кареты, экипажи, пешеходы
теснились, направляясь не к зданию
оперного театра, а напротив — к
университету, в аудиторию № 6, самую
большую университетскую аудиторию,
которая не могла вместить всех желающих, число которых значительно превышало заполнивших ее четырехсот слушателей
«Если вы сейчас
здесь, в Берлине,— писал присутствовавший там Фридрих Энгельс,—-спросите кого-нибудь... где находится арена, на которой ведется борьба за
господство над общественным
мнением Германии в политике и религии... вам ответят, что эта арена находится в университете,
именно в аудитории № 6, где Шеллинг
читает свои лекции по философии откровения»
(1, 386). «Вступительную лекцию
Шеллинга,— писали тогдашние газеты,—
читали в Германии с таким же любопытством, как тронную речь» (81, 782).
Такой же
наплыв, как и на вступительной лекции,
был и на второй лекции, на которую прибыл
из Дании Серен
Кьеркегор. «Шеллинг
начал,—пишет он 18 ноября П. И. Шпангу,— но при таком шуме
и сутолоке, свисте, стуке в окна тех, кто не смогли войти, перед столь
скученной аудиторией...» «По
внешности,-— добавляет Кьеркегор,— Шеллинг выглядит
как самый заурядный человек, у него вид какого-нибудь ротмистра...» (6, 35, 71). Но в последующие Дни аудитория заметно поредела. Интерес к лекциям
спадал: «...Шеллинг оставил неудовлетворенными почти всех (своих слушателей» (1, 395). Он не оправдал ожиданий.
Ожидаемого триумфа не
получилось. «Великая
сенсация оказалась на
деле одной лишь сенсацией и, как таковая, прошла бесследно» (60,
286). Гора родила мышь.
1 августа 1840 года на престол вступил Фридрих-Вильгельм IV. Эхо июльской революции
1830 года еще не заглохло. Бури 1848
года были уже не за горами.
Вскоре
исполнилось десятилетие со
дня кончины
Гегеля. Его кафедру занимал право-гегельянский эпигон Габлер. Но
не он вдохновлял молодые
умы, а по-прежнему
сам Гегель. «Когда же Гегель умер,
его философия как раз и начала жить» (1, 396). «...Именно период
с 1830
до 1840 г.
был временем исключительного господства «гегельянщины»...» (2, 21,
279). Левогегельянцы, «гегелинги», стали
властителями дум передовой немецкой
молодежи этих лет. Оставшись верными основоположным принципам Гегеля,
младогегельянцы отвергали
выводы гегелевской
……………….
Глава VI Наркотическая этика.
но в состоянии ли она
увести от кроющейся
за ней дилеммы? Если выбор налагает ответственность,
является ли она ответственностью только перед самим собой или перед людьми,
семьей, народом, обществом, человечеством?
Кое-где мы встретим у Кьеркегора ответ на этот вопрос, «снимающий»
дилемму: «Ни одна личность так же не безразлична по отношению к истории рода,
как и род по отношению к какой-либо личности». «...Весь род соучаствует в
личности, а личность во всем роде» (6,
11—12, 26).
Но подобные отдельные высказываний! встречающиеся у Кьеркегора,
утопают и растворяются в поглощающем их эгоцентризме наводняющем его
произведения. «То, чем я при этом интересуюсь,— пишет он о своих этических
интересах,— это я сам» (6, 11—I' 164). Кьеркегор призывает к «бесконечной концентрации на себе
самом», видя в этом «высшую задачу», стоящую перед каждым человеком. «Быть
единичной личностью... есть единственное истинное и высшее предназначение
человека и тем самым превыше всякого другого предназначения...» (6, 16, I, 739). «Для сократического рассмотрения
каждый отдельный человек является для себя средоточием, а весь мир становится
средоточием лишь по отношению к нему» (6, 10, 9), «...Каждый должен спасать
самого себя и довольствоваться этим...» (6, 16, 41). Такое лейтмотив, в
различных вариациях нескончаемо повторяющийся в религиозно-этической фуге
Кьеркегора.
Что же находит в себе интровертированная,
поглощенная собой личность, что обнаруживает она в недрах своего Я, какой
раскрывается перед ней сущность существования?
Философия существования проникнута глубоким пессимизмом. Человек
обречен на страдание. Жизнь есть юдоль скорби. Жить— значит страдать. Как
слепы, в каком непроницаемом заблуждении находятся люди, одержимые оптимизмом,
«эти тысячи и тысячи, живущие в блаженной иллюзии, что жизнь — отрада...» (7,
599). Другими глазами смотрит на жизнь Кьеркегор. Человек заброшен, как в
бездну, в чуждый и мрачный мир. «Все бытие страшит меня,— пишет он 12 мая 1839
года в своем «Дневнике»,— все в нем мне непонятно, и больше всего я сам; для
меня все бытие отравлено, и больше всего я сам. Велико мое страдание,
безгранично...» (7, 118—119).
Если основная категория эстетического существования —
«наслаждение», а этического — «долг», то на религозной
стадии основная категория существования — «страдание». Хотя и на первых двух
стадиях существование не свободно от страдания, все же «в эстетическом и
этическом страдание есть нечто случайное, то, чего может и не быть. Иначе
обстоит дело в религиозной сфере...» (6, 16, I, 283). Достигнув этой сферы, человек погружается
в овладевающее им страдание. Религиозный человек — это страдающий человек. «С
прекращением страдания прекращается и религиозная жизнь» (6,
16, II,
155).
Отличительная особенность этого учения, однако, не в том, что
страдание рассматривается как всеобщая форма существования, как бы
его атрибут, а
в самом отношении
к страданию. Страдание — не только сущее, неизбежное, но и
должное, необходимое. Его следует не только терпеть, но и желать. «Да будет
благословенно страдание!..» — восклицает Кьеркегор (цит.
по: 50, 59). Здесь обнаруживается коренная противоположность
религиозно-этической стадии и эстетической, нетерпимой к страданию, непримиримо
борющейся с ним и побеждаемой им.
Кьеркегор утверждает, что, не только смирившись перед страданием,
но и возлюбив его, мы достигаем такого уровня существования, которое
возносится над всяким He«J
счастьем и превосходит всякое счастье (см.6, 16, II, 152). В таком случае, заключает он,-задача состоит не в том, чтобы избегать страдания,
облегчать жизнь, а в том, чтобы усложнять, затруднять жизнь, всячески мешать
своему и чужому счастью (см. 16, I, 177), побуждая жить, «дыша страданием» (6, 16, II, 144). Превращая страдание в благо, мы
преодолеваем антиномию несчастья И счастья. Выбор, определяющий моральную
норму, направлен здесь на отношение к страданию. Негативному отношению,
характерному для эстетической стадии, противопоставляется позитивное
отношение.
Апология страдания ставит Кьеркегора вне рядов теологов, на
протяжении столетий прилагавших все старания для обоснования теодицеи — для
оправдания бога за царящие в мире зло, несправедливость, страдания. В отличие
от тех авторов теодицей, которые отрицали реальность зла в мире, ссылаясь на
несовершенство человеческого разумения, и уверяли, что мы живем в лучшем из воз-
можных миров, всячески стремясь реабилитировать
бесконечные божественные всемогущество, мудрость и благость, Кьеркегор вовсе
не отрицает, что мир полон зла и страдания. Бог не нуждается в оправдании его
человеком, и вера в него не допускает критической оценки его воли. Она требует
преклонения перед творцом всего, что есть, таким, каково оно есть. Вера в бога
не допускает сомнения, ее ничто не в состоянии поколебать. И «если даже
взорвется весь мир и расплавятся все элементы, ты должен верить» (6, 17, 139).
Законченный фидеизм несовместим с теодицеей. Наш разум не может
быть ни прокурором, ни защитником, ни тем более судьей всевышнего. Любовь к богу
должна быть безусловной. Никакие страдания, лишения и невзгоды, никакие
испытания и муки не могут ее поколебать или умалить. Библейский миф о
многострадальном Иове для Кьеркегора — парадигма такой любви. Разве, предоставив
человеку свободу выбора (и тем самым выбора своего отношения к страданию), бог
не одарил его высшим даром? «Весь вопрос об отношении божественной благодати и
всемогущества ко злу может быть, пожалуй... разрешен очень просто: высшее, что
вообще может быть сделано для всякого существа,— это сделать его свободным»
(7, 239). А коль скоро это существо свободно, г. е. вольно жить как ему самому
угодно, никакие претензии к его создателю недопустимы. Ведь само страдание
при правильном I
выборе становится источником добра и блага. Но последуем дальше по сумрачному ла-
биринту кьеркегоровских
раздумий. Человек, одаренный творцом свободой, сделал свой выбор, злоупотребив
свободой. Адам совершил первородный грех, использовав свободу для
грехопадения. Этот «скачок» от невинности к греховности
тяжким бременем лег на плечи всего человечества. С тех пор все мы грешники. Над
всем человеческим родом, над каждым из нас, потомками Адама, тяготеет грех.
Почему это так — не доступно рациональному познанию, «никакая наука Щ может
дать объяснения греха» (6, 11 —12, 78). Тем не менее «грех является решающим
выражением религиозного существования... ре» шающим
исходным пунктом...» (6, 16, I, 262), Всякое существование проходит под знаком вины. Чувство
вины, обусловленное грехом ностью человека, непреходяще,
неустранимО| непреодолимо, оно углубляет человеческо! страдание. Только с осознанием вины суще* ствующий ввергается в
подлинное страдание и горечь. Вина, по словам Кьеркегора, ecrit «решающее выражение экзистенциального пафоса» (6,
16, II, 235).
Перед кем виновен человек? Против кого он согрешил? Не против
других людей| Грех — не антиобщественный проступок,
111 нарушение норм социального поведения. Ч|« ловек
виновен перед богом. Вкусив запретный плод, Адам использовал дарованную ему
СВО« боду для нарушения божественной заповеди, Первородный грех и
жертвоприношение Ис>« ака
— два полюса религиозной морали: ЗЛО и добро. Долг понимается здесь исходя и*
совершенно иного критерия, чем на эти* ческой стадии. Грех — не этическая, а рели-
гиозная категория. Единичный противостоит здесь
не общему, а абсолютному. Грех определяется не отношением между людьми, каким
является этическое отношение, а отношением человека к богу, непричастному к
межчеловеческим отношениям. Мы подошли здесь вплотную к уяснению того, что по
сути дела является главным, решающим для понимания принципиального отличия
религиозной стадии существования, проповедуемой Кьер-кегором,
от вытесняемой и отвергаемой им этической стадии. С этой точки зрения формула
антропологического гуманизма, выдвинутая Фейербахом, согласно которой «человек
в своем отношении к другому человеку становится богом», представляется
Кьеркегору не чем иным, как «пустой болтовней» (6, 10, 99), а вовсе не
религиозной этикой.
Наряду со свободой, страданием, грехом и виной одной из основных
экзистенциалистских категорий является страх — это также одна из неотъемлемых
всеобщих форм, атрибутов, человеческого существования. Страх находится в
нераздельном единстве с грехом, страданием и свободой. Кьеркегор специально
оговаривает, что «страх» в его понимании не следует отождествлять с «боязнью».
Это не боязнь чего-либо определенного, грозящей человеку опасности. Страх —
беспредметное чувство, владеющее человеком, страх перед «ничто», тревога,
беспокойство. «Страх — по определению Кьеркегора, — есть отношение свободы к
вине» (6, 11—12, 109). Подлинный страх — это страх грешника перед богом. Это не
низменное чувство, не животный инстинкт, а признак совершенства человеческой
природы; «Тот, кто... научился страшиться по-настоящему, тот научился
наивысшему» (6, 11 —12, 161). Как и страдание, страх—движущая сила
религиозного сознания. Он вытекает из веры и обучает вере. Без страха божьего
нет веры, нет религии. «Уничтожьте страшащееся сознание, — говорит Кьерке-гор,— и вы можете закрыть церкви и сделать из них
танцевальные залы» (6, 4, 221). Поразительно, как совпадает здесь кьеркегоров-ское понимание психологии религиозного сознания
с фейербаховским анализом эмоциональных корней
религиозной веры! Поистине, крайности сходятся. Фанатический апологет религии
подтверждает здесь диагноз, поставленный атеистом.
Средоточием страха является страх смерти. «Чего больше
всего страшится человеческое существо?
По всей вероятности,
смерти...» (5, Х12, А422). Страх смерти, как тень, сопровождает человека
на всем его
жизненном пути. Смерть — это не
то, чем завершается
жизнь, а то,
что висит над
ним, СО дня рождения приговоренным к
смерти. Жизнь человеческая — это «жизнь к смерти». «Мне представляется, —
гласит запись и «Дневнике» за
1837 год,— будто я
раб не галере, прикованный к
смерти; каждый раз, с каждым
движением жизни, звенит
цепь, и все блекнет
перед лицом смерти — и это происходит каждую минуту»
(7, 85). Испокон
веков страх смерти является
излюбленной религиозной темой
и влиятельнейшим средством воздействия
в устах церковных проповедников. Кьеркегор
продолжает эту традицию, стараясь
достичь максимального
психологического эффекта увещеваниями о том, «что есть смерть и
что она есть для живущего, как представление о ней должно преобразовать всю
жизнь каждого человека...» (6, 16, I, 159). Все люди смертны, я человек, следовательно, я
смертен, неминуемо обречен на смерть — как эхо звучит в его сознании на каждом
шагу жизненного пути. Причем смерть для него не отдаленная перспектива. «...В
каждое мгновение существует возможность смерти» (6, 16, I, 74). Неминуемость ее сочетается с
неопределенностью смертного часа. Она скрывается за каждым углом, непрестанно
угрожает своей внезапностью. Это сочетание еще более обостряет страх смерти,
делает его постоянным спутником жизни.
Следуя за Кьеркегором, мы подошли к поворотному пункту его
пессимистических раздумий. Если жизнь есть не что иное, как страдание, страх,
вина, то есть ли в ней смысл? Оправдана ли привязанность к жизни? Не
бессмысленно ли человеческое существование? Не является ли все время, проведенное
человеком на земле, тратой времени? Ведь время — это «злейший враг человека».
Не лучше ли «убить время»? Ведь, кончая самоубийством, «я этим выстрелом убиваю
время» (7, 199). Не является ли в конце концов вся жизнь пустой и никчемной
«детской игрой?» (6, 11 —12, 95). Ответ Кьерке-lopa на эти вопросы основан не на воле к
жизни, не на любви и привязанности к существованию, а на отчуждении от жизни и
презрении к существованию. Если жизнь лишена
ценностей, то не
все ли равно,
как
жить? С горькой
иронией безнадежности
Кьеркегор замечает: «Женись,
ты об этом пожалеешь; не женись, ты и о_б
этом пожалеешь: женишься ли ты или
не женишься, ты пожалеешь в том и другом случае... Повесься, ты
пожалеешь об этом; не повесься, ты и об
этом пожалеешь, в том и другом случае ты пожалеешь об этом. Таково, милостивые государи,
резюме всей жизненной
мудрости...» (6, 1, 41—42). «Величие, познание, слава, дружба,
наслаждение и добро — все это лишь ветер и дым, а вернее
говоря, все | это ничто»,— приводит он
стихи Пеллисона как эпиграф к первой части
«Либо — либо», «Телесное здоровье, непосредственное хорошее
самочувствие — гораздо
большая опасность, чем
богатство, власть, слава» (7, 404), Отчуждение от земных благ, пренебрежение
ко всем конечным, земяым
интересам — это не безразличие, не равнодушие, а выбор, решение, принятое
и проповедуемое Кьерке-гором. «Первое истинное
выражение отношения к абсолютной
цели есть отречение
ОТ всего...» (6, 16, II,
111). Монашество, аскетизм для этого недостаточны: решающим является
не внешнее проявление, а внутреннее отношение. Слова апостола Иоанна: «Царство
мое не от мира сего» — начертаны на экзистенциалистском знамени
Кьеркегора (6, 34, 27). «Христианское учение
возвещает, что страдание есть
благо, что благом
является самоотрицание, что отречение
от мира есть благо. И в этом нерв этого учения» (5, XV, А666). К вопросу о том, как уживается
эта проповедь самоотрицания с кьеркегоровским
эгоцентризмом, мы еще вернемся. Как бы то
ни было, пафос, вдохновляющий все его отношение к жизни, с
предельной выразительностью звучит в словах его последней записи в «Дневнике»
(25.IX. 1855): «Назначение
этой жизни—довести себя до высшей степени презрения к жизни (tedium vitae)». Таков окончательный приговор,
вынесенный Кьер-кегором человеческому существованию.
Тем не менее отчаяние — не последнее его
слово.
Пробираясь на страницах своих сочинений тернистым путем
безысходного страдания, страха, грозной свободы, ни в чем не повинной вины и
презрения к жизни, Кьеркегор приходит к краю пропасти. Приходит и останавливается
перед ней. Нет, не впадать в отчаяние! Не покончить с жизнью. Отчаяние — не
только слабость, но и грех. Сама по себе жизнь бесцельна и бессмысленна.
«Страдать, переносить страдания, идти к смерти. Но страдание не цель» (6, 16, II, 311). Жизненному страданию следует
придать смысл, сделав его средством к цели. Достигнув презрения к жизни, надо
жить во искупление вины, обретая в жизни возмездие за грех. Из нужды Кьеркегор
делает добродетель. «Христианин не мазохист... поскольку страдание есть
средство и трамплин скорее, чем самоцель» (41, 222).
Признавая отчаяние конечным результатом мысли, Кьеркегор
противопоставляет мысли веру. Его окончательная альтернатива: либо вера, либо
отчаяние. Он отвергает отчаяние как неверие, неверие в спасение. Как и в сфере
познания, фидеизм утверждает свои права в сфере морали. ?Кизнь,
полная страдания, приобретает смысл
и оправдание как путь к спасению через искупление.
…………………..
Глава VII
ШПИОН НА СЛУЖБЕ ГОСПОДНЕЙ
Так определил свою историческую миссию сам Кьеркегор.
Если в первой половине прошлого века Дания в теоретической области
была «философской провинцией» Пруссии, то в сфере международной политики в
годы наполеоновских войн она была обособлена от всей антифранцузской
коалиции. Молодость Кьеркего-ра проходила в мрачный
период царствования Фредерика VI. В стране господствовала феодальная реакция. Семилетняя война привела
к сокрушительным английским нападениям на Копенгаген, превратившим столицу
Дании в руины, уничтожившим весь датский флот и повлекшим за собой
государственное банкротство. По Кильскому мирному
договору 1814 года от Дании была отторгнута Норвегия. Капиталистическая
индустриализация страны, до того еще не совершившей промышленного переворота,
только началась в 20-х годах (первая железная дорога была сооружена лишь в
1847 году). В 30-х годах под влиянием революционных событий во Франции
появляются зачаточные движения
либеральной буржуазии. Созывается совещательное сословное собрание.
Вступивший на престол в 1839 году Кристиан VIII потворствовал распространению
буржуазно-либеральных иллюзий. Началась разработка проекта конституционной
монархии. В 1848 году вспыхнуло национально-освободительное восстание в
Шлезвиг-Гольштейне, приведшее к трехлетней войне с Пруссией. Еще до заключения
берлинского мирного договора новым датским королем Фредериком VII была утверждена конституция 1849 года,
превратившая абсолютную монархию в конституционную. Политическое влияние
Германии на Данию после революционных событий 1848 года усилилось. «Датчане, -—
писал Энгельс в «Новой рейнской газете» в статье «Датско-прусское перемирие»,
— это народ, находящийся в самой неограниченной торговой, промышленной, по литической и литературной зависимости от Германии.
Известно, что фактической столицей Дании является не Копенгаген, а Гамбург...»
(2, 5, 420). А в письме Марксу он так характеризовал тогдашнее положение Дании:
«Такой степени нравственного убожества, цеховой и сословной узости больше
нигде не существует» (2, 27, 70).
Такова безотрадная историческая картина, на фоне которой родился,
жил, творил и умер «единичный» философ. Поводов для горькой иронии у
Кьеркегора было более чем достаточно.
«...Безо всякого сомнения, — говорит Сартр, — имеет место коренная
обусловленность Кьеркегора исторической средой — его презрение к массам
и его аристократизм
не
оставляет никаких сомнений... в его социальном происхождении и
политических позициях (например,
его симпатия к абсолютной
монархии), но также,
хотя и замаскированно,
эта обусловленность обнаруживается повсюду и
явно обосновывает его
этические и религиозные позиции...» Но, оговаривает
Сартр, эту общую социально-историческую обусловленность «нельзя
принимать за основу...» (68, 52—53). По нашему
мнению, именно ее и следует принимать за основу, хотя и только за основу.
Социально-исторические условия
являются необходимым, хотя
и недостаточным сами по себе,
основанием для уяснения как происхождения, так и исторической роли его
философии. Общее, конечно, не существует без особенного и единичного, но и
единичное вопреки убеждению
самого Кьеркегора также не
существует без общего, которое служит основой, преломляющейся сквозь призму
творческой индивидуальности, в данном случае — сквозь крайне
изломанную психологическую
призму.
Решающее значение для понимания социально-политической функции
всей философии Кьеркегора имеет основная тенденция его религиозно-этической
проповеди презрения к миру, пренебрежения к земной жизни, противопоставление
временному страданию вечного блаженства. Кьеркегор приводит своего читателя на
грань отчаяния, ставя его перед альтернативным выбором: либо безграничное
страдание, либо бездумная вера; либо мирская обреченность, либо потустороннее
воздаяние, третьего не дано. А такой альтернативой предопределяется не
только
безразличие, но и отвращение к мирской сфере и тем самым прежде
всего к социально-политической деятельности. «Неспособный постигнуть такие
задачи, как будущее всего человечества, или какие бы еще ни были требования
времени, я всячески сосредоточился на самом себе» (6, 15, 367). Общественное переустройство,
революции, политические преобразования — нет, не сюда направлены его помыслы,
не сюда устремлены его надежды и упования. «Царство мое не от мира сего».,, .
Семилетняя война, трехлетняя война со всеми их тяготами и бедствиями — ну и что
же? «Мне кажется, что даже в ужасах кровавой войны есть нечто человечное по
сравнению с этим дипломатическим покоем...» (6, 16, II, 48). Революционные движения 1830 и 1848
годов вызвали лишь его возмущение и него» дование, а
либеральные реформы — глубокое презрение. «В сущности, — вещает Кьеркегор,—
есть только две партии, между которыми надлежит выбирать: либо — либо!... Либо
послушание богу... держаться с богом протин
людей... либо держаться с людьми против бога... Ибо между богом и
людьми идет борьба, борьба не на жизнь, а на смерть...» (7, 504— 505).
По видимости, такая постановка вопроса ведет к политическому
безразличию, требует аполитичности. Может показаться, что религиозное
самосознание противостоит здесь всякой политической активности, интересу
к .политике вообще. Многочисленные высказывания Кьеркегора как будто
предназначены для такого вывода. Духу времени, когда всю» (ду царит политика, когда «все понимание ЛЮ'
дей так решительно направлено на земное, политическое,
национальное» (6, 33, 154), противопоставляется святой дух, дух божий.
Верующему, устремленному не ко временно-му, а к
вечному, нет дела до политической I воэни, лишь отвлекающей внимание
современников от всевышнего. Пусть конечное, относительное, преходящее не
засоряет сознание верующего, «пусть поменьше заботится он о внешнем, а думает о
высших благах, о душевном мире, о спасении своей души...» (6, 16, II, 216).
Кьеркегор далек от мысли основать свою политическую партию или
вступить в какую-либо партию: «Быть членом партии у меня нет никакой
склонности» (6, 16, II,
333). Что общего имеет политика с «вечной истиной»? «Политика на земле
начинается и на земле остается» (33, 96), религия же связывает все надежды и
идеалы с потусторонним миром и потому с иронией относится к политической
мышиной возне. «Отношение к богу — единственное, что имеет значение» (7, 305).
Презрение к политике — прямой и неизбежный вывод из презрения к миру. И
Кьеркегор упорно, настойчиво проповедует этот вывод. Я, или душа,
поучает он в «Назидательной речи» 1844 года, обретает себя самое не через свое
отношение к миру сему, не через познание, опыт, надежду и т. п. независимо от
того, имеют ли ' они утвердительный или отрицательный характер, а через
погружение в любовь к богу (см. 46, 61). И это презрение к миру политически
конкретизируется: «Не бойтесь мира, нищеты, горя, болезни, нужды, превратностей
и людской несправедливости...
а бойтесь себя самого, бойтесь того, что мо« жет
убить веру...» (6, 26, 72). Умрите для мира, призывает он, для этого «подлого,
развращенного, злополучного мира, годного лишь для мерзавцев и негодяев» (6,
34, 310). Никакой заботы о мирских делах. Ни малейшей попытки изменить мир. Ни
слова, призывающего к борьбе против царящих в нем,: зла и несправедливости. «И
так сижу я здесь. Снаружи все в движении, всех их будоражит идея
национальности... А я сижу в своей тихой комнатке (скоро меня будут поносить
за мое равнодушие к национальному делу); я знаю лишь одну опасность — грозящую
религиозности» (цит. по: 57, 139). Бог отчуждает от
мира, замыкает человека в самом себе. «Жить перед лицом бога» — ведь это не
что иное, как жить наедине с самим собой, «...Я, — пишет молодой Кьеркегор, —
так сказать, врос в божественное, так нераздельно привязан к нему, пусть хоть
весь мир развалится» (7, 45).
Презрение к миру неминуемо перерастает в презрение к людям, к
человеческому роду, к человечеству. «Бог — это как раз, говоря по-человечески,
злейший враг человека, твой смертельный враг», — восклицает Кьеркегор в одном
из номеров своего листка «Мгновение» (6, 34, 175). Интровертированная
личность, существующая в субъективистской са« моизоляции, чужда всякой социальности
И общественности. Бог недоступен тому, чьи интересы и заботы сосредоточены на
«идее ГО' сударства, социальности,
общины, общества» (6, 16, II, 254). Достигнуть единения с богом возможно, лишь
презрев человеческий род,
а не приобщившись к роду. Религиозная этика асоциальна, антисоциальна. «...Чем больше этическое развитие, тем
меньше остается времени для всемирно-исторического» (6, 16, I, 152). Вот размышление «этически
высокоразвитой личности» по поводу эпидемии холеры: «Значение холеры состоит в
том, что она поучает людей тому, что они личности, чего не делает ни война, ни
другие бедствия, которые скорее их объединяют, тогда как зараза раздробляет их
на личности» (цит. по: 50, 194). Можно ли после этого
уверять, как это делает Коллинз (4, 191), будто взгляды Кьеркегора не индивидуалистичны и не антисоциальны?
И знать того я чувства не хочу, Которое зовут любовью люди. Лишь
божью знаю я любовь...
А к роду вялому, тупому — лучшей Любви, чем ненависть, и быть не
может.
Эти слова ибсеновского Бранда как нельзя более созвучны настроению, вдохновляемому
Кьеркегором (21, 3, 369 и 374). Его религиозный фанатизм — не что иное, как
мистифицированный эгоизм, разрывающий личность и общество, закрепляющий антагонизм
индивидуального и социального. «Личность— такова категория духа, духовного
пробуждения, как нельзя более противная политике...» (цит.
по: 51, 100).
Теософически мистифицированный эгоцентризм Кьеркегор
доводит до антигуманистического кульминационного пункта.
Гуманность — вот бессильное то слово, Что стало лозунгом для всей
земли!
Пожалуй, скоро по рецепту мелких, Ничтожных душ все люди
превратятся В апостолов гуманности! А был ли Гуманен к Сыну сам господь Отец?
(21, 3, 392—393).
С полным основанием датский исследователь Кьеркегора В. Андерсен
утверждал, что учение его — это «радикальный разрыв с гуманизмом во имя
христианства» (цит. по: 55, 129). Как же иначе можно
охарактеризовать позицию философа, который требует от человека «действовать не
в интересах человека, а во славу божию» («Дневник»,
1852; цит, по: 6, 253), во славу того, кто является
«злейшим врагом человека»?
Но так ли уж аполитична аполитичность Кьеркегора? Ведь его
презрение к роду человеческому кристаллизуется в презрение к на» родным
массам. Что может быть в этом отношении выразительнее его афоризма о евангельской
заповеди любви к ближнему: «Я никогда, однако, не читал в Священном писании
заповеди: люби массу...» (6, 33, 105)? Его дневники и сочинения буквально
усеяны пренебрежительными, враждебными выпадами против народных масс. Жоливэ нисколько не преувеличивает, говоря об «охлофобии» Кьеркегора (64, 74).
«Я, — провозглашает Кьеркегор в своем главном философском труде, —
не намеревался писать книгу, говорящую от имени миллионов, миллионов и
миллиардов» (6, 16, II,
332). Напротив, массы как раз и являются его политической мишенью. Кьеркегору
совсем не по душе библейская поговорка: глас народа — глас божий, и он
саркастически указывает на то;
что Кромвель ухитрился
использовать' её в: своей политической пропаганде (6, 16, II, 34&):; О нет, твердит он,
мас~ са отнюдь
не голос правды:
«Существует; мировоззрение,
Согласно которому там,
где* масса, там и правда:.. Но есть и другое мировоззрение, согласно
которому повсюду, где: масса,
там и неправда:..»1' (6; 33\
99). Это* второе мировоззрение
—- его мировоззрение, согласно которому от масс все £ло,
весь хаос,, угрожающий нам (7,
259). Из5 всех
видов; тирании для него самый
страшный -— тирания масс. «Из всех тираний народоп^авие
— самая мучительная, самая
бездушная, йеиз--бежный упадок всего
великого и возвышенного... Народоправие —
это подлинное изо-бражение ада»
(9, 245—247). Прошли те времена, когда борьбу приходилось вести против;
тиранов; в будущем все подлинные реформа--торы, согласно Кьеркегору, должны
ополчаться не против правительств, не против властей предержащих, а против
тиранических вожделений масс (7,
504 и 267).
Асоциальность Кьеркегора раскрывается
как злобная антинародность.
(Сказав «А», Кьеркегор говорит
и «Б»: за антинародностйю ;непосредственно следует
воинствующий антидемократизм. .«Демократия, —- для него, — самая тираническая
,форма правления» (6, 16, Ы, 334). Аполитичный обитатель ;башни из
слоновой кости ведея1 неустанную .пропаганду .претив любых демократических
движений и начинаний, даже в наиболее ограниченных либеральных ,прояв/-лениях. «Свобода,
равенство и братство» для Кьеркегора — лживые, фальшивые, обманчи-
вые лозунги. «Да здравствует человеческая глупость! Вот что можно
назвать свободой»— гласит запись в 1848 году (7, 298). Есть только один вид
свободы — внутренняя свобода, свобода воли, свобода быть самим собой. Но
такая свобода несовместима с равенством. Свобода исключает равенство, она закрепляет
неравенство. Реально только одно равенство — равенство перед богом, перед
которым все мы равны в своем неравенстве. «Претендовать на решение проблемы
равенства среди людей, оставаясь в области земного... значит обречь себя на
то, чтобы не сделать ни шагу вперед: этот путь закрыт навсегда...» (5, Х2,
А356).
Участие народа в государственном управлении, даже парламентарное
государство, основанное на избирательной системе, невыносимо для Кьеркегора.
Он отвергает правительство, основанное на голосовании, на подсчетах «на
кнопках» (6, 33, 128), ограниченное законодательным собранием. Он распинается
в своей любви к простому человеку, к «низшему классу» (6, 33, 86), но заклинает
против того, чтобы дать ему волю, приобщить к власти, учредить демократическую
форму правления. Его страшит «четвертое сословие, т. е. все люди». «С того
момента, как четвертое сословие добьется своего, станет очевидным, что
светская власть невозможна» (6, 36, 205—207). Для Кьеркегора нет ничего хужг демократии. Демократия — «тираническаи
форма правления», «когда все хотят властвовать и, кроме того, принудить
каждого участвовать в управлении...» (6, 16, II, 334— 335). Единственная
достойная государственная власть
не от народа, а от бога. «Из всех государственных форм наилучшая — монархическая
(6, 16, II, 334), абсолютная
наследственная монархия».
Кьеркегор «никогда не участвовал в политических и социальных
битвах, происходивших вокруг него... 0<н не верил
в пользу неожиданных реформ и революционных восстаний. И он никогда не верил
в такого рода демократию, которая состоит в том, что допускает большинство
решать все вопросы... Стало быть, ясно, что он был консерватором», — такую
политическую характеристику Кьеркегору дает его биограф Холенберг
(58, 277). Но можно ли назвать это аполитичностью? Не была ли его
«аполитичность» оборотной стороной его политического консерватизма и
антидемократизма?
«Элементарная научная добросовестность не допускает отрицания
крайнего политического консерватизма Кьеркегора» (27, 302), и подавляющее
большинство исследователей при всем различии их оценки его воззрений сходятся в
том, что «сам он был настолько консервативным, насколько это вообще возможно...»
(42, 9). «Он, — по словам Ясперса, — не хотел иметь ничего общего ни с социалистами,
ни с либералами, ни с какими политиками и агитаторами, предлагающими программы
изменения социальных порядков» (60, 304). Да и как могло быть иначе? «Тот, кто
порицает всякое вмешательство во внешнюю действительность как отречение от
внутренней сущности, тот должен санкционировать существующие отношения
такими, каковы они есть» (27, 302).
Впрочем, Кьеркегор совершенно не скрывал своего политического
консерватизма, а широко его афишировал. В его «Дневнике» мы находим откровенное
признание . в том, что все его творчество «есть защита существующего,
единственное, что можно делать, не попирая истины» (7, 523). Он заявляет об
этом и публично: «Я никогда не был и не участвовал в оппозиции, стремящейся
свергнуть правительство» (6, 33, 14—15). В пе«''2 риод либерально-реформистских движений 30-х годов он
решительно выступал против этих движений. Его статьи, опубликованные ;в газете
«Копенгагенская летучая почта» В*» 1836 году, не оставляют в этом никаких сом-иений.
Еще большее ожесточение
вызывают у Кьеркегора
революционные идеи и движения, вспыхнувшие
в разных странах
Европы жм
1830, особенно в
1848 годах. Катастрофическим событием он считает не поражение революции, а
самое ее возникновение. Ничего, кроме жестокости, насилия,
варварства, он не видит в революционном восстании
против жестокости, насилия и варварства существующего строя
Особенно страшит его
то, что «в тот самый миг, по
тому же колокольному звону, по которому буржуазия решила захва«
тить
власть, поднялось четвертое
сословие» (цит. по: 76, 271).
Только такой мракобес, как Брен, противопоставляя
христианство Кьеркегора бея» божному гуманизму
Фейербаха, приветствовавшего революцию, может заявлять, что величайшим
заблуждением является утверждение о контрреволюционности и реакционности
политических убеждений Кьеркегора (см. 39, 36 и 41). А что скажет Брен по поводу следующих высказываний Кьеркегора? «Зло нашего
времени — это не существующее с его многими недостатками; нет, зло нашего времени
как раз в этом жестоком влечении, в этом заигрывании с реформаторскими вожделениями...»
(6, 27-—29, 240). «Сокрушать принцев, пап — это не трудно по сравнению с борьбой
против масс, против тирании равенства, против низости отсутствия духовности»
(7, 343). И наконец, что может быть выразительнее такой контрреволюционной тирады:
«Когда какая-нибудь мятежная натура вступает в борьбу со своим временем, она
продает свою связь с богом, хотя и не за деньги» (6, 16, I, 126)?
Таково политическое нутро «аполитичности» Кьеркегора. Так
раскрывается политический смысл его противопоставления вечного — будущему.
Для консерватора «аполитичность», призыв к сохранению существующего, —
наиболее подобающая политика. «...Несчастие нашего времени, — поучает
Кьеркегор,— как в политическом, так в религиозном и во всем другом, это
непослушание, это то, что не желает повиноваться» (6, 36, 5). Свое «Евангелие
страдания» он заканчивает апологией смирения. А в «Дневнике» с пафосом
возвещает: «Что необходимо нашему времени... это мученик, тот, кто для
поучения людей повиновению сам был покорен до смерти...» (7, 287).
Ничто не страшит Кьеркегора так, как восстание масс. «Множество —
это неправда» (6, 33, 89), — то и дело твердит он, нельзя опираться на массы,
добиваться своей цели при содействии масс, приводить их в движение. Он
выступает против всякой организации, объединения, кооперирования народных
масс. Напротив, необходимо сделать все возможное, чтобы раздробить, расчленить
массы, разложить их на «единичные». Каждый должен бороться за себя, за свое
собственное спасение. В отличие от штирнеров-ского
«я все поставил на себя и мне принадлежит весь мир» Кьеркегор все ставит на себя
в своем фанатическом презрении к миру, Единство личного и общественного
отвергается в обоих случаях — в одном как неприкрытый анархический
индивидуализм, в другом как мистифицированный эгоцентризм. При всем своем
антагонизме Кьеркегор и Макс Штирнер «встречаются
здесь, — по словам Левита, — как антиподы Маркса» (76, 269) и, следует
добавить, всякой прогрессивной идеологии вообще.
Философским обоснованием этих реакционных выводов служит у
Кьеркегора его трактовка проблемы «личность и общество», принимающая у него
форму проблемы: личность, общество и божество — единичное, общее и
абсолютное.
В «Понятии страха» мы находим здравые и трезвые суждения
Кьеркегора об определяющем влиянии общественной жизни и исторического
развития на формирование лич« ности
и о нерасторжимой взаимозависимости индивидуального и социального. Мы находим
здесь высказывания о том, что «весь род соучаствует в личности, а личность—в
роде» (6, 11 —12, 25),
что «ни одна
личность не
безразлична к истории рода,
равно как род к каждой
личности» (6, 11 —12,
26). Лишь с движением вперед рода
человеческого, продолжает Кьеркегор, начинается движение впе-I ред личности и
вместе с тем
совершается историческое развитие. «Каждая личность,—. пишет он, — берет начало
в исторической связи, и
естественные последствия этого сохраняют свое значение теперь, как и
ранее» (6, 11 —12, 73). В параграфе «Влияние исторических отношений»
мы встречаем следующее утверждение о формировании
личности: «Сам по себе
ребенок, как в
большинстве своем все дети,
ни хорош, ни
плох; но вот он
попадает в хорошее
общество и становится хорошим или в плохое общество и
становится плохим. Опосредствующие влияния! Опосредствующие влияния!» (6, 11
—12, 77). Ничего нового, отклоняющегося от
ставших бесспорными
положений, в этих
высказываниях нет. Но
не они определяют
«климат» мировоззрения Кьеркегора. Более того, трудно понять, как
они уживаются с его
мировоззрением. Ибо все
оно проникнуто отрицанием единства и взаимозависимости
личного и общественного, индивидуального и
социально-исторического.
Ибо все оно
требует разрыва, противопоставления, конфликта между тем и другим: либо
— либо.
Против аристотелевского определения человека как zoon politikon (общественного животного) Кьеркегор
выдвигает в качестве коренного, определяющего отличия человека от животного не
его общественность, а его личностность,
индивидуальность, пренебрегая тем решающим фактом, что формирование че-
ловека как личности — порождение, продукт социальности, исторического развития. Метафизическая
антитеза: индивид — род не только оттесняет, но и вытесняет из его учения
аристотелевское основоположение как необходимый отправной
пункт для правильного понимания
вопроса.
«Здесь заключается проблема, — ставит этот вопрос Кьеркегор, —
которая по моему воззрению является одной из самоважнейших: как и насколько
общество определяется личностями и каково отношение личности к обществу» (6,
16, I, 144). «И здесь, собственно,
должно разыграться сражение» (7, 446), — заявляет он,
ринувшись в бой.
Личность и общество для Кьеркегора -Щ ключевая проблема,
решение которой является связующим звеном его этических, политических и
религиозных воззрений. Причем проблема эта вопреки его настойчивым претензиям
на конкретность ставится и решается вне каких бы то ни было конкретно-исторических
условий, применительно ко всякому обществу, к обществу вообще. Конкретность у
него — принадлежность личности как «единичного», соотносящегося не с особенным
обществом, а с внеисторическим обществом как антиличностным началом.
На вопрос об отношении личности и об« щества
Кьеркегор отвечает: личность первична, общество вторично. «Единичный, — по его
словам,— является диалектически решающим, как первичный для образования общины...»
(29, 69). Личность есть ось, вокруг которой вращается все человеческое. «Единичный»
— это категория, «пронизывающая
время, историю, общество» (6, 33, 112). Причем первичность
личности понимается не только и не столько генетически, но (и в дтом для Кьеркегора суть дела) также нормативно,
телеологически, аксиологически. Личность выше,
значительнее, важнее рода, И в этом примате личности и ее превосходстве над обществом
состоит качественное отличие человеческого существования. «Человек качественно
отличается от других животных видов... тем, что личность, единичный, выше
рода» (6, 24—25, 122).
Вся история, согласно Кьеркегору, есть история борьбы между
личностью и обществом, индивидом и родом, находящимися в непрестанном
антагонизме. Личность должна восстать против подавляющего ее общества,
свергнуть власть рода, обрести независимость от гнета истории. В поле зрения
Кьеркегора нет такой исторической возможности, когда развитие личности
соответствует интересам общества и развитие это осуществляется на основе
общественной деятельности личности. Исходя из постулата непреодолимого антагонизма,
Кьеркегор выдвигает в качестве основной задачи — «возвыситься над множеством».
«Становление субъективности — вые-, тая задача, стоящая перед человеком...» (6,
16, I, 149).
Поскольку общество есть не что иное, как множество, совокупность
личностей, «масса», публика», антагонизм индивидуального и социального
принимает форму конфликта «единичного» и «массы». «Если множество есть зло,
грозящий нам хаос, то спасение лишь
в одном: стать
единичным...» (6, 33,.
64). И Кьеркегор призывает: «...прочь от публики к единичному»
(6, 33, 9). А так как общественная деятельность, политическая борьба публичны,
отсюда следует неизбежный вывод об отказе от участия в социальной борьбе,
политических реформах и исторических преобразованиях. «Ложный путь пролегает
вот прямо перед нами, — писал он в 1849 году, — реформировать, стремиться пробудить
весь мир, вместо того чтобы пробудить себя самого...» (7, 396). «Личность есть
категория духа, духовного развития, как только можно противостоящая политике»
(6, 33, 115). Но, как мы уяснили, такое «отрицание» политики есть форма
политического консерватизма, способствующая сохранению существующего порядка
вещей.
Утверждая, что «в
датском королевстве безусловно
не живет ни один человек, обладающий таким
чувством индивидуальности,
каким обладаю я»
(7, 624), Кьеркегор
пытается при этом
отмежеваться от эгоизма, разграничить «единичного» и
«единственного». «Для меня
каждый человек безусловно имел бесконечную
ценность» — гласит другая его
запись в «Дневнике»
(7, 624). Но абсолютная «единичность», отсутствие каких-бы то ни было объединяющих людей общих
социальных интересов, проповедуемые
Кьер-кегором,
человеческое разобщение, будь
оно реально осуществимым, разве не привели бы они неизбежно
к bellum omnium contra omnes, к борьбе всех против всех, к индивидуалистической анархии,
к деградирующему социальному распаду?
Все дело в
том, что человек, для которого
все другие люди имеют
бесконечную ценность, не может не заботиться о социальном
строе, определяющем судьбы человечества. Без этого гуманистические заверения
остаются пустыми словами, теми «благими намерениями», которыми вымощена дорога
в ад (не тот потусторонний ад, которым запугивают безбожников, а посюсторонний,
который и поныне царит на большей части земного шара).
При таком подходе к отношению личности и общества единство,
сплоченность, любой вид общественной организации подвергаются осуждению как
противоречащие «единичности» и ограничивающие ее. Всякая социальная
организованность независимо от преследуемых ею целей отождествляется с обезличивающей
стадностью. На первый план в отношении к другим людям выдвигается стремление
стать не таким, как все, не обычным. Коллективности с ее «дьявольским принципом
нивелирования» (6, 17, 114) противопоставляется разобщение и дезорганизация.
Приобщение каждой отдельной личности к достижениям культуры, овладение ею историческими
достижениями цивилизации расцениваются Кьеркегором не как рычаги прогресса,
способствующие развитию личности, ее восхождению на высшую ступень а как
обезличивающие факторы. «...Культура, — по его словам, — делает людей
незначительными, она совершенствует их как экземпляры, но лишает
индивидуальности...» (7, 592), превращает большинство людей в «притупившиеся Я»
(7, 628), в «дрессированных обезьян» (9, II, 149).
Человечность Кьеркегор трактует
не со-
………………………..
Глава VIII. Второе пришествие.
Социально-психологической основой закономерности распространения
экзистенциализма является соответствие
кьеркегорианского иррационализма духовному
климату эпохи заката капитализма, «сумерек
Запада», по выражению
Хайдеггера. «Человеческое существование вполне может стать трагичным во
второй половине двадцатого
века,— пишет персоналист А. Лессинг в своей статье «Гегель и экзистенциализм: о несчастье».— Мы не можем скрыть того
факта, что, несмотря на положительные успехи науки,
технологии, демократических возможностей и возросшего уровяя
жизни, большая часть личной жизни остается во власти отчаяния, тоски и особенно
неудовлетворенности. К этим именно условиям как раз и обращается философия
существования...» (73, 76 и 61—62). Уже
«трагическая диалектика» неогегельянца 3. Марка устремляет философию
в этом направлении. Экзистенциализм же во всех своих
проявлениях представляет собой философское выражение глубокого
духовного кризиса, неизбежного
в эпоху деградации
капиталистического общества.
Если протестантская теоло-
* Французский католический экзистенциалист Г. Марсель после этой энциклики
Пия XII назвал свое
учение вполне в духе Кьеркегора «неосократиз-
мом».
гия, находящаяся под влиянием кьеркегори-анства,
известна как «теология кризиса», то неокьеркегорианство
в целом не что иное, как философия кризиса. Она является «выражением ситуации,
в которой в данный момент находится разваливающаяся постройка, философией
разлома, отсутствия опорного пункта, обусловленного сокровенными проблемами
неуверенности в собственной безопасности... ситуации отчаяния... Это —
адекватное выражение, раздирающий душу крик человека, находящегося в
критическом состоянии» (53, 396—398). «В болезненности Кьеркегора мы находим,—
по словам Томпсона,— общечеловеческое» (93, 45). Философия страха, тревоги,
отчаяния, заброшенности, обреченности, смерти — таковы обычные характеристики
экзистенциализма, данные этому течению самими его глашатаями, заменяющими «экзи-стенциалиями» и «пограничными ситуациями»
традиционные философские категории и делающими их единственным предметом своих
тягостных рефлексий.
Кьеркегор однажды сравнил себя с человеком, живущим на чердаке,
который вот-вот рухнет, и знающим об этом. Вот почему в его философии нашли
себя люди, живущие в обществе, обреченном на слом, люди, «потерявшие всякую
почву под ногами» (82, 274). Беспокойство, растерянность, глубокий пессимизм,
который тщетно пытаются преодолеть несбыточными, рассеивающимися, как дым,
иллюзиями, создают психологическую атмосферу, наиболее благоприятствующую
внедрению экзистенциализма в сознание людей.
«Мир XX
столетия, охваченный конвульсиями войн и революций, экономически-
I ми и
социальными кризисами, не
может больше узнать себя
в философствованиях
«Розовой библиотеки». Но
он узнаёт себя в трагических размышлениях Кьеркегора и
в его активном пессимизме» (51, 117). О какой «разумной действительности» в
капиталистическом обществе может
идти речь в
эпоху империалистических
войн, фашистского варварства, нависшей над человечеством
ядерной угрозы? На какой рационализм, какую логику, какую
закономерность может полагаться
буржуазная идеология, если
они не только предвещают, но уже
несут в себе крах
всех буржуазных традиций, установлений, всего строя
и уклада жизни, всего
того, без чего буржуазное существование немыслимо. Личная патопсихология «единичного» стала
рупором извивающегося в
духовных судорогах безумного, безумного мира. «Кьеркегор, возможно, был
болен, но ведь
и все мы
таковы»,— откровенно признает Ж. Гюсдорф (51,
107). «Великая болезнь
нашего века,— ставит диагноз
директор службы здоровья Гарвардского университета доктор Фарнсворт,—
это никчемность, уныние и отсутствие смысла и цели в жизни» (цит. по: 26, 51).
Мы приводим суждения и оценки не посторонних, не чуждых,
враждебных капиталистическому миру людей, а свидетельства изнутри этого мира,
признания людей о мире, в котором они живут, интересы, заботы, настроения,
треволнения которого — это их интересы и настроения. Мы приводим откровенные
высказывания об обычных, «естественных», «нормальных» переживаниях челове-
ка, живущего, существующего в уродливом, болезненном мире,
где «существовать» — значит непрестанно пробиваться сквозь колючую
проволоку неразрешимых противоречий.
Что же удивительного в
том, что экзистенциализм оказался в этой среде
наиболее созвучной философией? Что
удивительного в том, что Кьеркегор предстал в этом
мире ясновидящим
прорицателем? «Разве характеристика такой
больной эпохи, как
наша, не такова, что мыслитель, глубоко погруженный в
свой внутренний мир,
подавленный, невротический,
может наконец найти
дорогу к сердцам и
вдохнуть — поразительное противоречие!
— обновление жизни уставшему миру». Этими словами
заканчивает Маргарита Гримо свое,
посвященное «меланхолии
Кьеркегора», исследование (50, 203). Да,
он дает отражение этой
жизни, сознание бессмысленности такого
существования, философское выражение
упадочничества, но «обновление» ли?
Экзистенциализм — духовное порождение того самого мира, который неизбежно обрекает
на бессмысленное существование. Экзистенциалист, сознавая
это, отрекаясь от этого мира, осуждая его,
не порывает с ним, не восстает против него,
не борется за его разрушение,
преобразование, за построение иного,
нового мира. Он, как Сизиф у Альбера
Камю, сросся со своими страданиями, возлюбил их, не может и не хочет с ними расстаться: это его мир,
его жизнь, его страдания, с
которыми он неразлучно сжился.
ЛИТЕРАТУРА
1. Маркс
К. и Энгельс
Ф. Из ранних
произведений. М, 1956.
2. Маркс
К. и Энгельс
Ф. Сочинения. Изд.
2-е.
3. Ленин
В. И. Полное
собрание сочинений. М., 1958—1966. Изд. 5-е.
4. Kierkegaard S. Samlede Vaerker.
Kopenhagen, 1920—1936.
5. Kierkegaard
S. Papirer. Kopenhagen, 1909—1948.
6. Kierkegaard
S. Qesammelte Werke. Dusseldorf— Koln, 1951 — 1962.
7. Kierkegaard S. Tagebiicher.
MQnchen, 1953.
8. Kierkegaard
S. Journal. Paris, 1941—1957.
9. Kierkegaard S.
Die Tagebiicher. Dusseldorf— Koln, 1962—1963.
10 Киркегор С. Наслаждение и
долг. СПб., 1894.
11. Киркегор С. Несчастнейший. СПб.,
1908.
12. Киркегор С.
Афоризмы эстетика.—
«Вестник Европы», 1886, т. III.
13. Андерсен
Г.-Х. Избранные сочинения, т.
I. М„ 1969.
14 Бакунин
М, И. Собрание сочинений
и писем, т. III. М„
1935.
15. Гайденко П.
П. Трагедия эстетизма.
М., 1970.
16. Гегель
Г. В. Ф.
Сочинения. М.—Л., 1929— 1968.
17. Гегель
Г. В. Ф. Наука логики.
М„ 1970.
18. Гейне
Г Собрание сочинений,
т. VI. Л., 1958.
19 Герцен
А. И. Избранные
произведения. Минск, 1954.
20. Герцен
А. И, Былое
и думы. М.,
1970.
21. Ибсен Г. Сочинения, т. III. M., 1904.
22. Кант И. Сочинения. М„
1963—1966.
23. Кант И. Религия в
пределах только разума.
СПб,
1908.
24. Фейербах
Л. Избранные философские
произведения. М., 1955.
25. Фишер
К. История новой
философии, т. VII. СПб, 1905.
26 Adams
E. M.
What, if anything, can we
expect from philosophy today? — "The Persona'ist" (Los Angeles), 1968, vol. 49, N 1.
27. Adorno
Th. \V. Kierkegaard. Konstruktion des Asthetischen. Frankfurt a. M., 1966. 28
Adorno Th. W.
Negative Dialektik. Frankfurt a. M., 1966.
29. Anz W. Kierkegaard und
der deutsche Idealis-mus. Tubingen, 1956.
30. Anz W. Zum Sokratverstandnis Kierkegaards.— „Orbis Litterarum" (Kopenhagen), 1963,
vol. XVIII, N 1—2.
31 Arendt H. Marx, Kierkegaard
und Nietzsche,—
„Preuves" (Paris), 1962, N 133.
32. Barth
H. Die negative und die
positive Philoso-phie. —
„Studia philosophica" (Basel), 1954, Bd. XIV.
33. Barth K. Mein VerhaTtnis
zu S. Kierkegaard,— Orbis Litterarum" (Kopenhagen), 1963,
vol. XVIII, N 3—4.
34 Bense M. Soren Kierkegaard. Leben
im Geist. Hamburg, 1942.
35 Blackham
H. J.
Six existentialist thinkers.
London, 1953.
36 Blanshard B. Kierkegaard on
faith,— "The
Per-sonalist" (Los Angeles),
1968, vol. 49,
N 1.
37. Blanshard
B. Reason and analysis. London,
1956.
38. Bogen
I. Remarks on
the Kierkegaard—Hegel
Controversy.
— "Synthese" (Dordrecht), 1961, vol. XIII, N 4.
39. Brun
I. Feuerbach et Kierkegaard.— „Cahiers du Sud" (Paris), 1963, N 371.
40. Brunner
E. Offenbarung und Vernunf, 1941.
41. Collins J. The Mind
of Kierkegaard. Chicago, 1953.
42. Diem H. Soren Kierkegaard. Spion
im Dienste Gottes, Frankfurt a.
M., 1957.
43. Fischer
F. C. Existenz und Innerlichkeit. Miinchen 1969.
44. Garelick H.
M. The Antichristianity of
Kierkegaard. Den Haag, 1965.
45. Geismar E. Soren Kierkegaard.
GSttingen, 1929.
46. Gerdes
H. Soren Kierkegaard.
Leben und Werk. Berlin,
1966.
47. Gill
I. H. (editor). Essays on Kierkegaard. Minneapolis, 1969.
48. Gilson
E. Recent philosophy.
N. Y., 1966.
49. Glockncr
H, Hegelrenaissance und Neuhegelianis-mus.— „Logos", 1931, Bd. XX, H.
2.
50. Grimau.lt
M. La melancolie de Kierkegaard. Paris, 1965.
51. Gusdorf
G. Kierkegaard. Paris, 1963.
52. Hegel
G. XV. F. Vorlesungen fiber die
Philosophie der Religion, Bd. 1.
Berlin, 1932.
53- Heinemann F. Neue Wege der Philosophie.
Leipzig, 1929.
54. Heinemann F. Die Philosophie
im 20. Jahrhun-dert. Stuttgart, 1959.
55. Heiss R. Die grofien
Dialektiker des 19.
Jahr-hunderts. Koln—Berlin, 1963.
56. Henriksen A. Methods and
Results of Kierkegaard
studies in Scandinavia. Copenhagen,
1951.
57. Hoffding
H. S. Kierkegaard als Philosoph. Stuttgart, 1902.
58. Hohlenberg I. Soren
Kierkegaard. London, 1954.
59. Holm S.
Kierkegaards
Geschichtsphilosophie. Stuttgart, 1956.
60. Jaspers K. Aneignung und
Polemik. Munchen, 1968.
61. Jaspers
K. Philosophie. Berlin, 1956.
62. Jaspers K. Schelling's GroBe und
sein Verhang-nis, — „Studia
philosophica"
(Basel), 1954, Bd, XIV.
63. Johansen
U. Kierkegaard und Hegel.— „Zeitschrift fur philosophische Forschung" (Meisenheim), 1953, H. 1.
64. Jolivet R. Introduction a
Kierkegaard. Paris, 1946.
65. Jolivet
R. Kierkegaard. Aux sources de l'existen-tialisme chretien. Paris, 1958.
66. Kampits P. Leo Gabriel:
Existenzphilosophie.— „Philosophischer
Literaturanzanzeiger"
(Meisenheim), 1969, Bd. 22, H. 4.
67.
„Kierkegaardiana". Kobenhavn.
68
„Kierkegaard vivant". Paris,
1966.
69. Kleine
G. Marx and Kierkegaard.—„Lobkowicz N. (ed.). Marx and the Western
World". Notre Dame, 1967.
70. Koch
A. Philosophy for the
time of crisis.
New York, 1959.
71. Koktanek
A. M. Schellings Seinslehre und Kierkegaard. Miinchen, 1962.
72. Krieger
L. History and existentialism in Sartre.— "The Critical Spirit".
Boston, 1967.
73 Lessing
A. Hegel and existentialism.—
"The Per-sonalist" (Los Angeles), 1968, vol.
49, N 1.
74. Linke
P. F.
Niedererscheinungen in der
Philoso-phie der Gegenwart. Munchen—Basel, 1961.
75. Litt
Th. Hegel. Heidelberg, 1953.
76. Lowith
K.
Von Hegel zu
Nietzsche. Stuttgart, 1964.
77. Lowrie W. Kierkegaard. New
York, 1962.
78 Lukacs G. Die Zerstorung
der Vernunft. Berlin, 1954.
79. Mesnard
P. Kierkegaard, sa vie son oeuvre.
Paris, 1963.
80. Mora J.-F.
Philosophy today. New
York, 1960.
81. Nadler K. Hamann und
Hegel.—„Logos" (Tubingen), 1931, Bd. XX, H. 2.
82. Noack H. Die Philosophie
Westeuropas im 20. Jahrhundert. Basel—Stuttgart, 1962.
83. Noack L.
Philosophie-geschichtliches
Lexikon. Leipzig, 1879.
84.
„Orbis Litterarum" (Kobenhavn), 1963,
vol. XVIII, N 1—2.
85. Paulsen
A. S. Kierkegaard. Deuter unserer Exis-. tenz. Hamburg, 1955.
86. Price G. The
Narrow Pass. New York,
1963.
87. Prosch
H. The Genesis of twentieth century philosophy. New York, 1966.
88. Rademacher H. Kierkegaard's Hegelverstandnis. Koln, 1958.
89. Rohde
P. P.
S. Kierkegaard in Selbstdarstellun-gen und Bilddokumenten. Reinbeck,
1959.
90. Rubiczek
P. Existentialism, for
and again. Cambridge,
1966.
91. Schroder G. Kant
and Kierkegaard on duty
and inclination. — "Journal
of Philosophy" (New York), 1968, N 21.
92. Schulz
W. Die Vollendung des deutschen Idealis-mus in der Spatphilosophie
Schelling's.— „Studia Philosophica"
(Basel), 1954, vol. XIV.
93. Thompson
I. The lonely
labyrinth. Illinois, 1967.
94. Thust H. S. Kierkegaard. Munchen,
1931.
95. Von Hagen
E. Abstraktion und
Konkretion bei Hegel und
Kierkegaard. Bonn, 1969.
96. Wahl
J. Etudes Kierkegaardiennes. Paris,
1949.
97. Wahl I. Les philosophies de
1'existence Paris, 1954.
98. Wahl
J. Espoir et desespoir
chez Kierkegaard.— „Cahiers
du Sud" (Paris),
1963, N 371.
99. Wild J.
D. The Challenge
of Existentialism.' Bloomington,
1955.
100. Wilson C. Introduction to the new
existentialism. London, 1966.